– Америка! – истерически закричала какая-то женщина, обращаясь к Чарли. – Америка, Америка, Америка!
Она явно хотела, чтобы и другие женщины поддержали ее. бросили в лицо Чарли обвинение, но Сальма велела ей сидеть тихо.
Чарли прождала целый час – хотя на самом деле, наверное, минуты две, – и поскольку ничего больше не происходило, посмотрела на Сальму, как бы говоря: "Пошли!" Она считала, что ничего нет хуже, чем сидеть в бомбоубежище. Сальма отрицательно помотала головой.
– Они только и ждут, чтобы мы вышли, – спокойно пояснила она, возможно вспомнив про свою мать. – Нельзя нам выходить, пока не стемнеет.
Стемнело, и Чарли одна вернулась к себе в хижину. Она засветила свечку, потому что электричество было отключено, и далеко не сразу увидела на умывальнике, а стаканчике для чистки зубов, веточку белого вереска. И подумала: "Это принес кто-то из моих детишек. Или это подарок от Сальмы в мой последний вечер здесь. Как это мило с ее стороны. С его стороны".
"У нас с тобой был как бы роман, – сказала ей на прощание Сальма. – Ты уедешь, и когда уедешь, мы останемся друг для друга в мечтах".
"Сволочи, – думала Чарли. – Проклятые убийцы-сионисты. Если бы меня тут не было, вы разбомбили бы их вдрызг".
"Человек, преданный нашему делу, должен быть здесь", -сказала ей Сальма.
22
Чарли не одна следила за тем, как разворачивалась ее жизнь и протекало ее время. С того момента, как она пересекла линию фронта, Литвак, Курц и Беккер – собственно, все ее бывшее семейство – вынуждены были взнуздать свое нетерпение и приспособиться к темпу, взятому противником. "На войне. – любил говорить Курц своим подчиненным и, безусловно, себе тоже, – труднее всего героически воздерживаться от действий".
Ни разу за всю свою карьеру Курц так не держал себя в узде. Тот факт, что он вывел свою потрепанную армию из затененных углов английской сцены, рассматривался – по крайней мере ее рядовыми солдатами – скорее как поражение, чем как победа, которую они одержали, но почти не праздновали. Через несколько часов после отъезда Чарли дом в Хэмпстеде был возвращен диаспоре, электронное оборудование радиофургона демонтировано и отправлено дипломатической почтой в Тель-Авив. А сам фургон – после того как с него были сняты фальшивые номерные знаки, а с мотора сбит номер превратился в еще один обгоревший остов на обочине дороги где-то между Бодминскими болотами и цивилизацией. Но Курц не стал задерживаться для похорон. Он со всех ног помчался в Израиль, на Дизраэли-стрит, нехотя приковал себя к ненавистному столу и стал таким же координатором, как Алексис, которого он так высмеивал. Иерусалим купался в ароматах, вызванных к жизни вдруг выглянувшим зимним солнцем, и Курц, перебегая из одного здания своей секретной организации в другое, отбиваясь от нападок, выпрашивая кредиты, неотступно видел перед собой золотой купол мечети в Старом городе на фоне ярко-голубого неба. Впервые Курцу это зрелище приносило мало утешения. Его боевая машина, как впоследствии говорил Курц, превратилась в телегу, запряженную лошадьми, которые тянули в разные стороны. На оперативных просторах он был сам себе хозяин, сколько бы Гаврон ни пытался помешать ему; дома же, где каждый второстепенный политический деятель и третьестепенный военный считали его своего рода гением разведки, у него было больше критиков, чем у пророка Илии, и больше врагов, чем у самаритян. И первое сражение он провел за то, чтобы продлить существование Чарли и, пожалуй, свое собственное – битва началась в тот момент, когда Курц вошел в кабинет Гаврона.
Гаврон-Грач стоял, приподняв плечи, словно приготовившись к борьбе. Его лохматые черные волосы были всклокочены больше обычного.
– Хорошо провел время? – прокаркал он. – Хорошо набил себе живот? Я вижу, ты там поднабрал весу.
И тут началось. Где они, эти обещанные Курцем скорые результаты? – вопрошал Грач. Где тот великий час расплаты, о котором он говорил?
В качестве наказания Гаврон обязал Курца присутствовать на заседании своих советников, где все говорили лишь о том, как покончить с этим делом. Курцу пришлось прозакладывать душу, чтобы уговорить их хотя бы немного изменить свои планы.
– Но какой ты варишь суп, Марти? – настойчиво шепотом спрашивали его в коридорах друзья. – Хоть намекни, чтобы мы знали, что не зря помогаем тебе.
Его молчание оскорбляло их, и они отходили от него, а он оставался с ощущением, что он жалкий миротворец.
Были и другие фронты, на которых Курцу приходилось сражаться. Необходимость следить за переживаниями Чарли на вражеской территории вынудила Курца пойти со шляпой в руке в управление, ведавшее курьерской связью и станциями подслушивания на северо-восточном побережье. Начальник управления, некто Сефарди из Алеппо, ненавидел всех подряд, но в особенности ненавидел Курца. Словом, Курцу стоило крови и всяких уступок, чтобы договориться о необходимом сотрудничестве. От всех этих и подобных дел Миша Гаврон равнодушно держался в стороне, предпочитая, чтобы рыночные отношения устанавливались естественным путем. Если Курц верит в то, что он делает, он своего добьется, доверительно говорил Гаврон своим людям, – такому человеку только полезно, когда его немножко поломают, немножко похлещут.