— Тогда он для нас пропал.
— Если так, почему сейчас его не прикончить? Да хоть сегодня вечером! Только прикажите, и дело будет сделано!
Курц не прерывал полета его фантазии.
— Ведь у нас же квартира напротив, так? Можно запулить снаряд через дорогу.
Курц молчал. С тем же успехом Одед мог бушевать перед лицом сфинкса.
— Так почему же не сделать этого, почему? — повторял Одед громко и взволнованно.
Курц не то чтобы жалел Одеда, просто он не терял самообладания.
— Потому что это нас ни к чему не ведет, Одед, вот почему. Ты что, не слыхал, может быть, что говорит Миша Гаврон? Есть у него выражение, я его очень люблю: если хочешь поймать льва, сперва постарайся хорошенько привязать козленка. Чьих это бредней ты наслушался? Кто это у нас такой вояка, вот что мне хотелось бы знать! Ты всерьез хочешь вывести из игры Януку, в то время как еще немножко, и мы доберемся до их главного боевика — лучшего из всех за многие-многие годы?
— Он устроил взрыв в Бад-Годссберге! Вена, а может быть, и Лейден — это тоже он. Евреи гибнут, Марти! Heужели Иерусалиму теперь на это наплевать? И скольких еще мы подставим, пока будем играть в эти наши игры?
Крепко ухватив своими ручищами Одеда за воротник куртки, Курц хорошенько встряхнул его. Когда он проделал это вторично, Одед больно стукнулся головой о стекло машины. Но Курц не извинился, а Одед не посмел выразить неудовольствие.
— Они, Одед. Не он, а они, — сказал Курц на этот раз с угрозой в голосе. — Онипроизвели взрыв в Бад-Годесберге и взрыв в Лейдене. И обезвредить мы собираемся их, а не шестерых ни в чем не повинных немецких обывателей и одного глупого мальчишку.
— Ладно, — сказал Одед и покраснел. — Пустите меня.
— Нет, не ладно, Одед. Ведь у Януки есть друзья. Родственники. Вокруг него есть люди, о которых мы и понятия не имеем. Так будешь и дальше работать на меня?
— Я ведь сказал — ладно.
Курц отпустил его, и Одед опять нажал на стартер. Курц выразил желание продолжить увлекательное путешествие в частную жизнь Януки, и они затряслись но неровной, вымощенной булыжником улочке туда, где был его любимый ночной клуб, затем к магазину, где он покупал рубашки и галстуки, к парикмахерской, где стригся, к книжным магазинам, торговавшим леворадикальной литературой, в которой он любил рыться, подбирая себе книжки. И всю поездку Курц, в прекрасном расположении духа, лучезарно улыбался, кивая, словно смотрел старый, не раз уже виденный фильм. На площади неподалеку от аэропорта они распрощались. Курц потрепал Одеда по плечу, выразив тем самым свою неизбывную симпатию, и взъерошил ему шевелюру.
— Слушай, это обоих вас касается: не рвите так постромки. Поешьте лучше где-нибудь невкуснее и запишите это на мой счет, хорошо?
Это была отеческая ласка командира перед битвой, а ведь командиром — пока Гаврон это допускал — он и был.
Из всех европейских маршрутов ночной полет из Мюнхена в Берлин тем немногим, кто совершает этот путь, доставляет острейшие ностальгические переживания. Как бы ни обстояли дела с покойными, отходящими в небытие или искусственно поддерживаемыми «Восточным экспрессом», «Золотой стрелой» и «Голубым скорым», для тех, кому есть что вспомнить, шестьдесят минут ночного полета по восточногерманскому коридору в дребезжащем и на три четверти пустом самолете «Пан-Америкен» — это как сафари для охотника-ветерана, пожелавшего тряхнуть стариной. «Люфтганзе» этот маршрут заказан. Он принадлежит только победителям, хозяйничающим в бывшей немецкой столице, историкам и первооткрывателям островов, а вместе с ними поседевшему в битвах пожилому американцу, излучающему свойственный профессионалам покой, американцу, совершающему это путешествие на излюбленном своем месте, зовущему стюардессу по имени, которое он произносит с ужасающим акцентом оккупантов. Так и кажется, что ему ничего не стоит завести с ней особо доверительные отношения и за пачку хороших американских сигарет договориться за спиной властей о чем угодно. Двигатель поднимает рев, и самолет взлетает, мигают огни, не верится, что у самолета нет пропеллеров. Ты смотришь на неосвещенную враждебную землю — бомбить ее иди спрыгнуть? Ты предаешься воспоминаниям, в которых войны путаются: по крайней мере, там, внизу, как это ни странно, мир остался прежним.
Курц не был исключением.
Он сидел у окна, устремив взгляд на что-то, заслоняемое собственным его отражением в ночи. и, как всегда на этом маршруте, воскрешал в памяти прошлое. В черноте этой ночи затерялась железнодорожная ветка, но остался товарный вагон, по-черепашьи медленно ползший с востока и загнанный на занесенный снегом запасной путь, потому что пять ночей и шесть дней по железной дороге движутся военные грузы, а это куда важнее Курца, его матери и еще ста восемнадцати евреев, втиснутых в этот вагон. Они едят снег, они окоченели, и многим из них так и не суждено больше согреться. «Следующий лагерь будет лучше», — шепчет мать, чтобы подбодрить его. В черноте этой ночи осталась его мать. безропотно принявшая смерть, в полях остался и мальчик из Судет, которым когда-то был он, мальчик, который голодал, воровал, убивал и ждал без всякой надежды, чтобы новый, но такой же враждебный, как и все прочие, мир отыскал и принял его. Он видит союзнический лагерь для перемещенных лиц, людей в незнакомых мундирах, лица детей, старообразные и лишенные выражения, как и его лицо. Новое пальто, новые ботинки, новая колючая проволока и новый побег — на этот раз от спасителей. И опять поля, долгие недели он бредет от поселка к поселку и от усадьбы к усадьбе, забирая к югу, где мерещится ему спасение, пока мало-помалу не становится теплее и в воздухе не разливается аромат цветов. И вот впервые в жизни он слышит, как шелестят пальмы от морского ветерка. «Слышишь, озябший мальчик, — шепчут ему пальмы, — вот так шелестим мы в Израиле. И море там синее, совсем как здесь». А у пирса стоит развалюха-пароходик, который кажется ему огромным и прекрасным. На пароходике черным-черно от черноволосых евреев, и поэтому, поднявшись на борт, он стянул где-то вязаную шапочку и носил ее не снимая, пока они не покинули гавань. Но светлые у него волосы или темные — он им подошел. На борту командиры обучали их стрельбе из краденых «лиэнфилдов». До Хайфы еще два дня пути, но для Курца война уже началась.
Самолет идет на посадку. Он чувствует, как кренится борт, и видит, как они проходят над Стеной. У него лишь ручной багаж, но служба безопасности остерегается террористов и поэтому формальности отнимают много времени.
Шимон Литвак в старом «форде» ждал его на автомобильной стоянке. Сам он прилетел из Голландии, где в течение двух дней изучал следы лейденского происшествия. Как и Курц, он чувствовал, что не вправе спать.
— Бомбу в книге передала девушка, — сказал он, как только Курц влез в машину. — Видная брюнетка. В джинсах. Портье в отеле решил, что она студентка университета, и в конце концов уверил себя в том, что приезжала она на велосипеде. Доказательств мало, но кое в чем я ему верю. Кто-то из свидетелей показал, что это мотоцикл. Сверток был перевязан красивой лентой, и на нем была надпись: «С днем рождения, Мордухай». План, способ передвижения, бомба, девушка — что в этом нового?
— Взрыватель?
— Из русского пластика. Сохранились лишь остатки изоляционного слоя. Ничего, что могло бы дать ключ.
— Отличительный знак?
— Аккуратный моточек красного провода в «кукле».
Курц внимательно поглядел на него.
— Собственно, никакого провода нет. Обугленные крошки. Ничего не разберешь.
— И бельевой прищепки нет? — спросил Курц.
— На этот раз он предпочел мышеловку. Обычную кухонную мышеловку. — Литвак нажал на стартер.
— Мышеловки у него уже были.
— Были и мышеловки, и прищепки, и старые бедуинские одеяла, и не дающие нам ключа взрыватели, дешевые часы с одной стрелкой, дешевые девицы. И был этот никчемный террорист-любитель, — сказал Литвак, ненавидевший непрофессионализм почти столь же яростно, как и врага. — Никчемный даже для араба. Сколько времени он дал вам?