Самое жуткое началось в 1962 году, в сентябре. Прошла дискуссия «Традиции и новаторство», на которой (за кулисами) я взяла интервью у Льва Копелева. Практически зал в Доме актера устроил обструкцию выступившему режиссеру Сергею Юткевичу (его назвали Иудкевичем). Все были в эйфории: оттепель! Открылась знаменитая выставка в Манеже (30-летия МОСХа), и вот на нее провокаторы из Академии художеств специально пригласили «левых», и там была выставлена в том числе знаменитая «Обнаженная» Фалька, великого художника.
Но на этом вся оттепель и кончилась. Дело в том, что художники Московского отделения союза перед тем написали «наверх» письмо об Академии художеств. Дескать, жрет много средств, и у других союзов нет никакой академии, а художники в Академии плохие. Что было чистой правдой.
Академия в лице художника В.А.Серова, специалиста по ленинской тематике, пошла в наступление. (У художников была даже песенка на мотив «Когда страна быть прикажет героем»: «Когда страна быть прикажет Серовым, у нас Серовым становится любой».)
Серов пригласил Хрущева и весь его кагал на выставку «левых». Показали и «Обнаженную» Фалька. Потом ходил анекдот, что на вопрос Хруща: «Этто шо?!» последовал ответ, и Хрущ переспросил: «Какая еще обнаженная Валька?»
Короче, власть, увидевши левое искусство, была в справедливой ярости, что и требовалось. Академию оставили. Серова избрали ее президентом. И выдвинули на Ленинскую премию работу данного художника, где был изображен Ленин, а рядом рабочий кулаком вперед. Член комиссии по премиям художник В.Попков (наш человек) сказал, что этот кулак впереди как-то выглядит идеологически неверно. Комиссия испугалась и отвергла серовское полотно. А Академия художеств в каком состоянии была, в таковом и пребывает. Как-то недавно за столом веселая молодежь даже предложила переименовать Москву в Цереград.
Я брала у этого Владимира гада Серова интервью после избрания его президентом. Я колдовала над пленкой долго. Монтировала. Я все его оговорки, все неграмотности оставила. Все его убогие мыслишки взахлеб, его нешуточное торжество. Пену у рта.
Без единого слова интервью приняли. Никто не заметил моей хитрости. Даже Ильина (я за ней следила). И страна, выслушав, не содрогнулась. Тогда все руководящие на любом уровне так коряво, косорыло выражались.
(И сейчас тоже. Посмеивались над Черномырдиным, он стал даже героем типа Чапаева. Как-то наш умный народец любит тех кто покривее и подурее. Опомнились, а он уже миллиардер!)
Оттепель (1962) на этом окончательно завершилась обледенением. На ближайшие двадцать три года.
То есть у нас любые попытки улучшения ведут к ухудшению.
Народу-то было в редакции немного. Спортивный отдел (великие комментаторы Вадим Синявский, Ник. Ник. Озеров), международники (известен был Валентин Зорин, все время яростно выводивший на чистую воду американский образ жизни и затем переехавший туда делать фильмы-обличения), а также отдел промышленности с с/хозяйством, это был самый большой и самый анонимный новостной блок (то там задули домну, то сям сев закончили, что-то ввели в строй, перевыполнили, заткнули некий «проран», что-то прорубили, произвели стыковку, залили, ввели, вывели, разрезали ленточку).
Кстати, о радиоязыке. Любимый глагол был «пустить» с разными приставками: запустили, выпустили, спустили со стапелей и пустили в ход. Международники использовали более ядреные формы, например, «распустить» (в смысле парламент), «испустить» (идея испустила дух), «допустить» (непарламентские выражения) и даже «напустить» кого-то на кого-то, и даже имелось словцо «науськивание». Они все время язвили по поводу «военщины», «приспешников», «пособников», «подручных» и «марионеток». Им было можно язвить.
Ну и мы состояли при эфире, отдел культуры. У нас язык был самый скромный, никаких чужеродных слов и никаких терминов, народ не поймет. Если выставка — то цифры сколько и тематика о чем, не более того. И наши «сюськи» (информашки) чаще всего летели в корзину.
А гораздо выше находились комментаторы, небожители.
Они до нас практически не снисходили.
Среди них был и упомянутый выше комментатор Макс Гинденбург. Мы с ним здоровались, но особой дружбы не возникало — солидный, ответственный работник и какая-то начинающая девчонка, у которой все как-то не ладится. Вечно я не так пишу… Вечно мои репортажи не пускают в эфир, и я так и говорила обычно, возвращаясь от дежурного по дню: «Меня опять забодали». Десять часов работы насмарку. И ходила плакать в комнату, где грохотали телетайпы…
Потом я ушла в журнал. Меня в «Последних известиях» поняли. Меня напутствовали добрыми словами. Мне Паша Майзлин напророчил быть писателем, ни много ни мало, сказав: «У нас один уже был член союза писателей, Василий Ардаматский».
Прошло много лет, и вдруг звонок:
— Люся, это Макс Гинденбург. Как ты?
— Ничего, а ты? — на правах старого товарища отвечала я.
— Понимаешь, я написал тут рассказ…
Шли годы, он писал, я читала. Потом нашлось издательство, которое собралось выпустить целую книгу Максовых рассказов. Мы вступили в переговоры с редактором. Она попросила предисловие. Я его представила. Но издательство лопнуло.
Он писал, очень болел, но превозмогал себя и работал. По натуре Макс спокойный оптимист. Он был другом разных людей, в том числе главного редактора «Огонька» Анатолия Софронова — всю его жизнь. Софронов, одиозная фигура, этот известнейший антисемит и ретроград, самый большой враг прогресса, оказывается, был добрым и щедрым человеком для своих старых товарищей, да и для сотрудников. Я теперь уговариваю Макса написать подробные мемуары.
Тексты Макса самые простые, и все в них правда. Ну не врет человек, не та порода.
И теперь я решилась представить на суд публики моего коллегу, Макса Ефремовича Гинденбурга, фронтовика, писателя, журналиста из наших родных «Последних известий» Всесоюзного радио.
Как предполагалось, с предисловием (вы его сейчас прочли, но оно за ненадобностью с годами выросло, так уж я его и печатаю) и, теперь, с самой сутью: с рассказами Максика.
Не судите нас строго: Максу 92 года. Он молодой автор.
Он моя находка.
P.S. Рассказы М.Гинденбурга были опубликованы в журнале «Октябрь» № 11, 2004 г.
На тему о вдохновении[1]
Было дело, что текст рассказа являлся мне в полном виде. То есть начинала звучать первая строка со своим ритмом (обязательно), и важно было иметь при себе ручку и бумагу. Один раз в метро я медленно продвигалась в толпе на пересадку, и пришел в голову полный текст. Вернее сказать, я не заглядывала за первую фразу, нужды не было. Знала, что стоит потянуть за эту нитку, клубок сам начнет разматываться до конца.
Пошарила вслепую в сумке, ручка не нашлась. Первая фраза гудела в голове, я ее специально удерживала на одной ноте, не давая ей двигаться дальше.
Кое-как выбравшись из толпы, я перетрясла всю сумку. Ручки не было! Вот это было настоящее отчаяние.
Музыка кончилась. Упустила.
Дома я кинулась записывать, но вынуждена была оставить эту затею, рассказ растаял. Всю ночь промучилась. На следующий день на работе я пошла в библиотеку и заставила себя вспомнить. Однако это было уже не то (речь идет о рассказе «Грипп»).