Совсем другая система у великих акварелистов Фонвизина, Мавриной (у каждого своя), у Врубеля, Иванова, Брюллова. Врубель каждую частичку гранил как бриллиант, Фонвизин иногда ронял на бумагу капли и вносил в них молекулы краски — а то устраивал моря разливанные, как цветные половодья. Маврина тридцатых годов была таким великим мастером, что писала обнаженных одним движением кисти (так же работал и скульптор Роден, который пускал натурщиков в свободный танец и наносил на бумагу мгновенный силуэт единым махом, а только потом карандашом добавлял тонкий малозаметный абрис. Волшебные все дела, надо сказать).
Про живописца Тернера, вещи которого я имела счастье видеть, можно сказать, что у него была душа акварелиста, но пользовался он масляными красками — зато так туманны, нереальны его полотна, что кажется, будто это мечта об акварели. Воспоминание о ее невесомости и прозрачности.
Акварель, однако, такой капризный и сложный жанр живописи, что мало кто им занимается. Один неверный удар кистью — и все, пиши пропало, можно всю работу выкидывать, результат целого дня, а то и нескольких. Мастера XIX века чего только не делали — даже купали акварели с мылом в горячей воде! Смывали неудачные фрагменты (как великий Константин Сомов). Но на то была и бумага, крепкая как валенок!
Все это мы знаем, мы, любители, и ничем таким мы не пользуемся. Каждый идет своим собственным путем. Скучно иметь выучку и повторять испробованную методу. Не получилось — выкини, таков девиз любителя.
Когда я обмолвилась об этом профессионалам, они надо мной посмеялись и сказали, что сами все выкидывают. И каждый раз решают все заново: такой жанр, акварель!
Но вернемся к розам, которые я маниакально рисовала в Виперсдорфе (считая их, разумеется, венцом творения, галактиками, совершенными спиралями и математическими моделями вселенной. А также шедеврами природы, такими же, как котята, кристаллы драгоценных камней и небеса на закате).
Несколько раз я пользовалась разрешением начальства, пока однажды, явившись после завтрака в парк с ножичком, я не увидела ничего — сиротливо торчали голые прутики! Ни цветочка, ни бутончика!
Версия у народа была такая — в лесу живут косули, и это они устроили набег. Все вокруг высохло, стояла страшная жара, и только розы собирали на себе ночную влагу, росу… И копытные, что называется, вломились в парк и угостились.
Я потом их видела в лесу и в полях, особенно в кукурузе — крошечные олени, прыгучие как блошки.
Теперь, когда они слопали все на клумбах, была большая проблема, как найти натурщицу и поставить ее в воду в банку.
Но уже пошли монотипии, было не до роз.
А позже, когда я стала ночами возвращаться из своей студии в общежитие (далее я расскажу, как появилась у меня студия размером с баскетбольный зал) — мне частенько попадалась небольшая лиса, которая всегда шла в одно и то же время (в полпервого ночи) в одном направлении — трусила к курятнику соседей, разумеется. И не кур воровать. Куры сидели надежно обнесенные сеткой и за дверцей курятника. Но там, у этих глупых и неаккуратных (хотя и жирных и аппетитных) птиц, много было на земле корма, как обычно. Хозяева сыплют и мимо, даже педантичные немки. И умные мыши безнаказанно пировали там ночами. И лиса ходила подождать некоторых из них, когда они возвращались с толстыми щеками к себе в норки. Так я думаю. Туда же хаживал и большой ежик, он перетаптывал мне дорожку поперек, спеша в гости…
Кстати, мой расчет оказался верным — через буквально три недели мой обстриженный шиповник зацвел, да так бурно! Куст покрылся словно кудрявой пеной… И скромный стебель розы тоже дал три огромных темно-красных кочана, крепких, цвета тлеющего угля. А «контрольный» шиповник не дал ни единого лепестка.
Продолжаю свой рассказ об увиливании от основной работы.
Гулять по этим лесам было тошно. Из других развлечений можно было почитать книжку на каком-нибудь неизвестном языке, поиграть на рояле в верхней гостиной дворца (но там вокруг обитали жильцы) или поездить на велосипеде по гладкому асфальтированному шоссе, проложенному в лесах.
Я как-то одолела девять километров по жаре в тридцать пять градусов. Это был подвиг. Когда пекло спадало, на велосипедах выбиралось вон все население замка, и сарайчик пустел. Велосипеды уезжали. Ночь падала быстро, уже в полдевятого. Самые сообразительные брали велосипед заранее, в жару, умещали на багажнике какую-нибудь малонужную вещь типа пустого пакета и ставили это меченое средство передвижения в укромном местье (типа не трогайте щасвернус).
Кроме того, я научилась играть в пинг-понг соло, в одиночку — как в теннис со стенкой. Пока что я не нашла общего языка с иностранными специалистами, а приглашать кого-нибудь поиграть так же неловко, как приглашать на танец.
Жил да был совсем один Господин Сковородин Он разгуливал один Этот самый господин И в пинг-понг играл один Господин Сковородин Счет бывал один-один Между Сково и РодинАнглийский язык у меня разве что письменный, в смысле не устный, и то писать я не берусь, а только читать. Так что с общением на этом языке было плохо. А на французском в нашем лагере интеллектуалов говорило только двое — бельгиец и одна немка. Но говорить с кем-то — это означает начать разговор, то есть пристать к человеку. Тоже не получалось. Итальянцев не было категорически. Позже, слава Езусу, нашелся один католик-поляк, хороший писатель и неслабый матершинник. Но тоже, хоть он был и рад поговорить по-польски, живучи вдали от родины уже десяток лет, однако поди ж ты затей этот разговор! Мы долго только здоровались.
Что оставалось бедному писателю, который гулял налево, т. е. не хотел возвращаться к недописанным книгам?
Во-первых, я обследовала местность и обнаружила в отдалении огромный дом, где размещалось по крайней мере шесть просторных художественных ателье. Там работал один кубинец и пять немок. В нашей общаге было еще три ателье, там угнездились еще три художницы-немки. Одна из них не говорила даже по-английски (на котором я худо-бедно могла объясниться). И я прежде всего отправилась к ней.
То есть каждый художник на самом деле жаждет поговорить о себе. О своих планах, об особенностях своей манеры рисования. О том как складывалась карьера и о том, что никто не хочет покупать!
Но с Лизбет у нас дело никак не склеилось. Мы не нашли общего языка. По-немецки я знаю какие-то бесполезные слова типа «варум», уже упоминавшегося «цурюк» и «кляйне нахт-мюзик» (почему, обратно и маленькая ночная серенада), а также «вас ист дас», что это такое. Слово «извините» (иншульдиген) я разучивала дня три.
С таким словарным запасом я и постучала к фрау Лизбет.
— Халлё! — сказала я.
Она откликнулась бурной приветливой фразой.
Ни варум, ни цурюк я употребить не имела права. А также не годился репертуар из военных фильмов типа «хенде хох» и «ахтунг минен» (внимание, мины).
— Гутен таг! — я вспомнила, как можно поздороваться. И тут же из тьмы времен выступило немецкое стихотворение, которое я по ошибке выучила в третьем классе, попав в немецкую группу в школе при туберкулезном санатории. Но я там была всего два урока. Очень быстро меня перевели во французскую группу. В немецком стихотворении была фраза «Аллеc аллеc турнен вир», все мы физкультурники.
— Аллес! — воскликнула я. — Аллес гут!
То есть «все хорошо», мол.
И обвела стены рукой. На стенах были развешаны большие листы изумительной белой бумаги ручной работы. Уж я-то, акварелистка, знала цену такой бумаге.