Выбрать главу

От всех ужасов и сомнений я все больше прятался за фотоаппаратом. Однако и это не уберегало от опасности, и постепенно я научился ею наслаждаться. Жить в соседстве со смертью означает острее воспринимать жизнь — внушил я себе, и, возможно, в этом была какая-то доля истины. Часто я рисковал больше, чем следовало, и грубое наслаждение опасностью, словно сильная боль, притупляло во мне все остальные чувства.

— За всю русскую кампанию я получил всего несколько царапин, и это настоящее чудо. Например, при взятии Смоленска нам надо было пересечь железнодорожную насыпь, а она примерно в половину человеческого роста высотой и непрерывно простреливалась русскими. Сунуться на нее означало сыграть в русскую рулетку.

На первом снимке отделение залегло в укрытии.

На втором на лицах солдат читается мучительное напряжение. Рывок из укрытия — бегущие солдаты — пригнувшиеся к земле солдаты — падающие — кричащие… Один снимок за другим.

Двадцать-тридцать кадров на пленке.

Целый цикл. Фоторепортаж.

Я фотографирую. Машинально, автоматически учитывая освещение и возможное нарушение резкости из-за движения объекта.

В следующем блиндаже я их проявлю.

То есть если дотяну до блиндажа живым и невредимым. Представь себя на моем месте. Вот просто вообрази все это. Переход через железнодорожную насыпь СНЯТ НА ПЛЕНКУ. Осталось перейти через нее самому.

Приказы, которые тебе отдают, касаются только фотографий. Никто не предписывает тебе лично, как поступать. Ты лежишь в укрытии и ждешь. Пленку всю расстрелял, но русские на высоте стрелять не прекращают.

«Пошел, вперед!» — ты должен приказать себе сам. Иначе отстанешь от своих. А за тобой больше никого. Но как выбрать верный момент? Сейчас? Или сейчас? Не можешь же ты рвануть вперед, сломя голову и ЗАКРЫВ ГЛАЗА?

На такое ты не решишься, если уже успел много чего повидать. Образы запечатлелись не только на пленке, но и в твоем сознании. А потом ты, несмотря ни на что, бросаешься бежать. Тебе просто не остается ничего другого. Больше всего тебе хочется зажмуриться, но это невозможно.

— Страшно? — спрашивает отец. — Конечно, еще как! Только идиоты или лжецы говорили, что им не страшно. Страх лишает воли и расслабляет внутренности. Если во время атаки обделаешься, никто высмеивать не станет…

Если я ребенком переносился в отцовские снимки, то чаще всего превращался в русского, из тех, что с поднятыми руками, прижмурившись, выходят из густой ржи. А иногда превращался в его противника, немца-победителя, с торжествующей улыбкой целящегося в него из автомата. Я рассматривал лица в лупу и не мог оторваться, так завораживало их выражение. В них было что-то одновременно отталкивающее и притягательное.

Однажды, когда мне было лет шесть или семь, я перенесся в снимок, изображающий бронетранспортер, из люка которого выглядывал немецкий солдат в очках. Я превратился в этого немца в очках и увидел запечатленную на снимке сцену его глазами, сквозь стекла его очков. Рядом со мной — боевой товарищ, впереди расстилается дорога, раскатанная другими бронетранспортерами. А посреди дороги — человек без головы.

Но я пытался не замечать человека без головы. Я старательно разглядывал цветы на обочине, кажется, это были примулы, вглядывался в горохового оттенка небо над головой. «Да что с тобой, Петер?» — спрашивала мама, а я, давным-давно отложив «Русский альбом», все не мог выбраться из снимка в реальный мир. «Оставь его, Роза, — вступался за меня отец, — не видишь, мальчик МЕЧТАЕТ!»

Вспоминая этот случай, не могу не упомянуть о музыке, одновременно завораживающей и пугающей; ее мелодия вернулась ко мне совсем недавно. Эта музыка сопровождала меня в моем тогдашнем трансе, а лучше сказать, звучала в моем сознании, когда я тщетно пытался выбраться из снимка с бронетранспортером. Вместе с тем меня не покидало чувство, что кто-то большими пальцами все сильнее и сильнее давит мне на глазные яблоки. В тот вечер, несмотря на то, что мама, видя мое смятение и растерянность, особенно нежно поцеловала меня на сон грядущий, засыпать мне было страшно.

Отвлекшись от фотографий, отец рассказывает о русской церковной службе, а также об открытии публичного дома в Минске или в Витебске. Тамошний собор, который коммунисты превратили в музей атеизма, сверкал сусальным золотом и казался видением, чем-то вроде прекрасного сна. Настоятель, извлеченный немецкими пропагандистами из какого-то тайного укрытия, служил обедню в ризах тоже из чистого золота. А лица верующих, наводнивших церковь, которая вновь обрела свое истинное назначение, трогали до слез.