— Это еще почему, я же хожу на уроки закона Божьего!
— Да какая разница, евреи иногда маскируются!
И тут у меня в душе что-то произошло.
Я хотел было повторить: «Я не еврей».
Но просто не сумел произнести эти слова.
— Да, — сказал я, — ты прав. Ты меня разоблачил.
* * *
Дома мне захотелось прилечь, но едва я лег, как почувствовал, что кровь, словно обезумев, пульсирует у меня в висках: я вскочил и заходил по комнате, ни дать ни взять зверь в клетке. Но, потом, боясь, что сейчас ударюсь о какой-нибудь острый угол, я сел и схватил блокнот. «Дорогой папа, — писал я, — я еще так много должен тебе сказать… Мысли, образы, — я не могу разделить их в своем сознании.
“Ты должен осудить своего отца, иначе начнешь его защищать”.
Кто-то недавно мне это сказал.
Возможно, он или она не так уж неправы.
С другой стороны, папа, я начинаю тебя любить, но как-то по-новому».
Здесь я остановился: я просто не мог угнаться за картинами, с невероятной быстротой сменявшимися перед моим внутренним взором. К тому же с каждым словом почерк мой становился все менее разборчивым. Вспомнив о пробниках, я с немалым трудом потянулся за сумкой с фотоаппаратом, которая вдруг словно переместилась куда-то далеко-далеко. Шатаясь, как пьяный, я добрел до спальни и упал на постель лицом вниз.
Я лежал в постели и одновременно входил в комнату, уже четырех-пятилетним мальчиком. Он (то есть я) открыл мой (то есть свой собственный) череп, снял с него темя, как снимают крышку с кастрюли, и достал оттуда сито. Потом он (или я) сцедил с сита влагу, отложил его в сторону и снова закрыл череп темечком. И тут же в моем (его) черепе стали показывать следующий фильм:
На табличке, висевшей внизу в подъезде, я прочитал сплошь незнакомые имена, потом на решетке оббил ботинки от снега и громко позвал маму, задрав голову и глядя наверх. Мои слова эхом отдались у меня в голове, и я перестал понимать, собственный ли голос я слышу и действительно ли это мама отвечает мне сверху. Перевесившись через перила и высматривая маму на верхнем этаже, я заметил винтовую лестницу, хотя одновременно сознавал, что ни на Хоймюльгассе, 12, ни на Кайнергассе, 11 никакой винтовой лестницы не было. А еще я увидел на лестничной площадке стоящую на пьедестале каменную балерину и удивился, как она попала сюда с Люстгассе. Несмотря на ощутимую боль в левой ступне, я, чувствуя, как с каждым шагом сердце бьется все учащеннее, бросился вверх по все сужающейся и сужающейся спирали. У меня зашумело в ушах, как бывает, когда подскакивает давление, и, хотя я поднимался вверх по ступенькам, я невольно вспоминал погружение с аквалангом в бассейне. Чем выше я поднимался, тем чаще мне попадались, словно на пути паломника, стеклянные реликварии: они были помещены в стенах и таили в себе одно и то же, но уменьшавшееся с каждым новым реликварием изображение Мадонны. Матерь Божья была в купальнике, младенец Иисус, голенький, лежал на ней и обнимал ее, а контуры их фигур слегка расплывались в радужном ореоле. «Это от предельного увеличения», — подумал я и тут заметил, что я тоже голый. Одновременно я заметил следы крови на верхних ступеньках и невольно закрыл глаза ладонями. Потом я, задыхаясь после подъема по лестнице, остановился перед чердачной дверью и поднял камеру. «Входи», — пригласила женщина, лицо которой, окруженное солнечно-желтым свечением, показалось в дверном просвете. Я переступил порог квартиры, где жил с трех до девяти лет; значит, дверь вела все-таки не на чердак. Прихожая выглядела как прежде, справа от двери висели две фотографии обнаженных женщин, которые я в детстве часами рассматривал, когда уходили родители. Я взял табурет, стал на него и принялся внимательно разглядывать этих женщин, виртуозно снятых на фоне пейзажа. Одна стояла, опустив голову и отвернувшись от зрителя, а другая, набрав воды в ладонь, обливала себя, и струйка воды стекала меж ее грудей.
— Я тебя ждала, — сказала женщина и неспешно, точно в замедленной съемке, провела меня на кухню.
— А где мой отец? — спросил я, заглянув на миг в фотолабораторию, где ванночки для проявителя и фиксажа были закрыты крышками.
— Твой отец, — ответила она, поставив на плиту чайник, — в Марамарош-Сигете.
— А где это?
— На войне.
— Так значит, он в больнице, — догадался я, — выходит, он действительно упал с высоты. А что ты кладешь мне в чай?