Он донесся с внутреннего дворика. Там стоял он. Папа. Его крик отражался от каменных стен, с его руки лилась кровь, окрашивая красным заиндевевшую траву. В его запястье застряло сверло. Его крик стих, и он повалился на землю. Мы сбежали по ступенькам и высыпали во дворик, к нему, нас было много. Мама обвязала его запястье передником и подняла его руку вверх. А когда она звала на помощь, ее крик был таким же громким, как и его. Папино лицо было пугающе белым, губы посинели. Дальше все происходило как в тумане. Мужчины вынесли его на улицу. Машина забрала его и увезла.
На деревянной стене осталась одна высохшая белая роза, скованная морозом. Когда все разошлись, я осталась сидеть на земле и смотрела на нее. Эта роза выжила. И я молилась Богу, чтобы выжил и папа.
Последовали дни томительного ожидания. Мама каждый день собирала остатки завтрака – кашу, молоко и хлеб – и направлялась в больницу. Часто она возвращалась домой с нетронутым пайком.
Однажды она пришла, а его одежда свисала из корзинки, все еще полной еды. Ее глаза были опухшими и красными от слез. Такими же красными, как папина зараженная кровь.
Все остановилось. Жизнь подошла к концу. Не только для папы, но и для всех нас. Его полный отчаяния крик, раздавшийся тем морозным ноябрьским утром, положил жестокий конец моему детству.
Слезы по ночам были моими, но настолько ранили мою душу, что иногда я просыпалась с чувством, что проплакала всю ночь. Как только мы ложились спать, мама садилась в кресло-качалку на кухне, и я привыкла засыпать под ее рыдания. Она шила и плакала; звуки ее рыданий накатывали как волны, разносились по комнате, проникали сквозь стены и потолок к нам, детям. Она думала, что мы спали.
Но это не так. Я слышала, как она всхлипывала, шмыгала носом и глотала слезы. Чувствовала ее отчаяние из-за того, что она осталась одна и больше не могла жить спокойно в папиной тени.
Я тоже по нему скучала. Он больше никогда не сядет в свое кресло, не погрузится в книгу. Я не смогу забраться на его колени и последовать за ним в его мир. Из моего детства я помню лишь папины объятия – и ничьи больше.
Эти месяцы были сложными. Каша на завтрак и обед становилась все более водянистой. Ягоды, что мы собирали в лесу и сушили, начали заканчиваться. Однажды мама застрелила папиным ружьем голубя. Его хватило на жаркое, и мы впервые после папиной смерти наелись, наши щеки впервые раскраснелись от сытости, и мы впервые смеялись. Но этот смех вскоре прекратится.
– Ты старшая и теперь сама должна о себе заботиться, – сказала мама, вкладывая клочок бумаги в мою руку.
Я заметила блеснувшие в ее зеленых глазах слезы, но потом она отвернулась и принялась лихорадочно протирать мокрой тряпкой тарелки, из которых мы только что ели. Кухня, в которой мы тогда стояли, стала неким музеем воспоминаний о моем детстве. Я помню все, каждую деталь. Синюю юбку, которую она шила, повешенную на стул. Жаркое и пену, которая убегала во время готовки и засыхала на боку кастрюли. Одинокую свечу, тускло освещавшую комнату. Мамины движения между раковиной и столом. Ее платье, колыхающееся между ног, когда она двигалась.
– Что ты имеешь в виду? – выдавила я. Она замерла, но не повернулась. – Ты меня выгоняешь? – продолжила я.
Нет ответа.
– Скажи что-нибудь! Ты меня выгоняешь?
Она посмотрела на раковину:
– Ты уже выросла, Дорис, и должна понять. Я нашла тебе хорошую работу. И, как видишь, недалеко отсюда. Мы все еще сможем видеться.
– А как же школа?
Мама подняла голову и посмотрела вперед.
– Папа никогда не позволил бы тебе забрать меня из школы. Не сейчас! Я не хочу! – прокричала я ей.
Агнес беспокойно скулила в своем стульчике.
Я рухнула за стол и разразилась слезами. Мама села рядом и положила ладонь, все еще холодную и мокрую после мытья посуды, на мой лоб.
– Пожалуйста, не плачь, моя милая, – прошептала она, прижимаясь головой ко мне.
Было так тихо, что я почти что слышала, как огромные слезы катились по ее щекам и смешивались с моими.
– Ты можешь каждое воскресенье возвращаться домой, это твой выходной.
Ее успокаивающий шепот превратился в тихое бормотание. И я заснула в ее руках.
На следующее утро я осознала жестокую и неопровержимую истину: меня выгоняли из собственного дома и безопасного мира в неизвестность. Я без протеста взяла мешок с одеждой, протянутый мне мамой, но не смогла посмотреть в ее глаза, когда мы прощались. Обняла свою младшую сестренку и ушла, не произнеся ни слова. В одной руке я несла мешок, а во второй – три папины книги, перевязанные бечевкой. На клочке бумаги, лежащем в кармане пальто, маминым витиеватым почерком было написано имя: Доминик Серафин. Далее несколько четких указаний: Безупречный реверанс. Говори правильно. Я медленно брела по улицам Сёдермальма в сторону адреса, указанного под именем: Бастугатан, 5. Именно там я найду свой новый дом.