Еще несколько слезинок, голос прерывается, затихает в конце фразы. Но он хорошо держится.
— В сущности, лучшие мои воспоминания я увидел в твоих глазах. Помнишь, как я в первый раз забил гол? Мне было лет девять, думаю, и я был не слишком силен в футболе, теперь я это понимаю, но ты приходил болеть за меня на каждый матч, пока не случилось это чудо, этот забитый мною гол, единственный и неповторимый, я целился вправо, а мяч полетел влево, я заорал, подняв руки к небу, и, бросившись в объятия товарищей по команде, оглянулся на тебя и увидел твой взгляд, твою гордость за меня. Для меня это было все равно что целый стадион, скандирующий мое имя; а мой не слишком удачный удар — все равно что лучший гол — в правый верхний угол — Кубка мира… В твоих глазах все выглядело прекраснее, круче. А стихи, помнишь стихи? Сколько мне было — от силы тринадцать, и я с начала лета был влюблен в соседскую девочку, ей было пятнадцать, и она казалась мне самой красивой на свете, и я действительно верил, что мне помогут стихи — как в кино, которое мы посмотрели с тобой накануне… Я обратился к тебе за помощью, попросил подсказать рифму к имени Люси, ты с ходу ответил «проси». Я удивился такому недостатку вдохновения и только потом понял… Когда я вернулся, комкая в руке измятый листок со стихами, ты сделал вид, что не замечаешь моих покрасневших от слез глаз, и несколько часов не трогал меня, пока я сидел, закрывшись у себя в комнате. А потом, ближе к ночи, ты тихонько постучал в мою дверь, заказал мою любимую пиццу — пепперони-гигант, и мы смотрели на крохотном экране моего телика какой-то дрянной боевик. Мы ни о чем не говорили, ты просто сидел на ковре у моего дивана — ты был рядом. Когда фильм закончился, ты сказал просто: «Смотри-ка, какие мы были голодные — всю пиццу прикончили!» Я с трудом проглотил один кусочек, тебе пришлось здорово потрудиться, чтобы доесть остальное, и это тоже я понял гораздо позже: ты съел эту пиццу для того, чтобы все выглядело, как всегда, чтобы у меня не возникло впечатления, будто мир рушится, ты ел за двоих, потому что нас уже много лет было двое, и мы были единым целым, мы все проживали вместе — ты и я. Когда в тот вечер ты уходил из моей комнаты, ты посмотрел на меня чуть дольше, чем обычно, не слишком долго, чтобы не смутить меня, но как раз столько, чтобы я понял, что ты понимаешь, что ты здесь, со мной, и что ты всегда будешь рядом. И я поверил в это. Я думал, что ты и сегодня все еще будешь рядом со мной. Блин. Как прекрасна была жизнь, когда я был твоим сыном… По сути дела, я не знаю, злиться ли мне на весь мир за то, что я так рано потерял тебя, или благодарить небо за то, что ты у меня был, — ты, мой дорогой папа, — все эти счастливые годы.
Ну вот, он взял себя в руки. Думаю, слезы пошли ему на пользу, и слова тоже. Слова помогают плакать, а слезы помогают заживлять раны. Лео хорошо говорил, надеюсь, что и рана его заживет.
Он вытирает глаза, оборачивается к Ивуар, целует ее в лобик и широко улыбается:
— Ну что, дорогая, хочешь мороженого?
— Дааааа!
— Тогда давай вылезем из коляски, хорошо? Тебе скоро три годика, надо больше ходить!
— Хорошо, папа!
Сердечко Ивуар согревается. И, поднимаясь обратно, я вижу, как они удаляются, держась за руки, под звук собственных шагов по белому гравию.
Один год
Конец
— Поздравляю тебя, поздравляю любя, с годовщиной садовой поздравляю тебя!
— Слушай, ты, конечно, Бог во многих вещах, но явно не в поэзии!
— О чем это ты?
— Тебя ничего не смущает в этой «годовщине садовой»?
— А что?
— Да как-то не слишком складно звучит, даже, я бы сказал, не слишком грамотно. Что это за «годовщина садовая»? «Голова садовая» — это я понимаю, а «годовщина»? Ну кто так говорит? Мог бы просто, без всяких дурацких стихов, поздравить меня с первой годовщиной моего пребывания в саду. Было бы гораздо приличнее, уверяю тебя.
— Умеешь ты все испортить…
— Если бы мне еще полагался кусок праздничного торта — это было бы другое дело… А тут не вижу поводов для веселья, разве что можно было бы отметить недавнюю безвременную кончину моего психического здоровья. Честное слово, я больше не могу…