Застекленные двери со скрипом раскрылись перед ним автоматически, вытягивать руки было незачем, и он проник в мрачный аквариум большого и очень шумного вестибюля. Зеленые растения разрослись здесь, как водоросли, в молочном свете неоновых ламп. Самые разные люди плавали в этих мутных водах с разной скоростью: плохо выбритые мужчины в пижамах, женщины с обритой головой, в пеньюарах, с погашенной сигаретой в зубах, широко шагающие девушки в белых халатах, укутанные старики, растерявшиеся посетители…
Вдруг посреди этой толпы Воллар узнал Терезу Бланшо, мать девочки. Она чуть не прошла мимо, не заметив его, очень быстро шагала к выходу, приложив руку к груди, словно задыхалась и нуждалась в свежем воздухе. Воллар ухватил ее за локоть.
— Вы покидаете вашу дочь? Как она?
Он удерживал Терезу, грубо притянув ее к себе. Тереза своими маленькими ручками попыталась оттолкнуть рыжеволосый кулак Воллара, но он упорно не отпускал ее.
— Все по-прежнему… Она ровно дышит, но не пошевелилась. Она там, в том же состоянии, как вы ее видели. Такая бледная… Ее ручки… я никогда не замечала, какие они худенькие.
— Вы уходите?
— А что, по-вашему, мне делать?
— Но они велели…
— Поговорить с ней? Да, кажется, с ней надо постоянно разговаривать, но у меня не получается. Я пыталась…
— И что?
— Когда начинаю рассказывать ей что-то, что угодно, мне кажется, я боюсь, что она меня услышит. Да, услышит и по-прежнему будет молчать, слушая меня.
Тереза освободилась. Оторвавшись от Воллара, она уже делает первый, затем второй шаг к выходу.
— Извините меня, — очень быстро говорит она, — но я долго пробыла с Евой. Теперь мне нужно выйти. Мне необходимо подышать, покурить. Я немного покатаюсь в машине. Сделаю круг. Но вернусь, понимаете, вернусь… Попытайтесь и вы поговорить с ней.
И Тереза скользнула к выходу, оставив застывшего в нелепой позе Воллара в центре толпы. Он предпочел не садиться в один из шести огромных, переполненных, медленно поднимающихся лифтов и бросился к лестницам, проталкивая свои сто десять килограммов веса к этажу, где находились покалеченные тела, поломанные части тела, пробитые черепа, распухшая плоть. Необходимо было растратить физическую и умственную энергию перед тем, как встретиться вновь с малышкой.
Добравшись до коридора, ведущего к палате Евы, он бедром задел металлическую тележку, на которой позвякивали склянки, перевязочные материалы, инструменты. От произведенного шума медсестра обернулась, готова была возмутиться, но, узнав высокого мужчину, смягчилась, одарив его искренней и профессиональной улыбкой сочувствия.
— А! Вот и папа девочки, нашей маленькой Евы… Прекрасно. Вы поговорите с ней. Главное, не останавливайтесь, настаивайте… Подбодрите ее. Скажите, что она может слышать вас, что в конце концов услышит, что она здесь.
— Но я не ее… — пробормотал Воллар.
— Приблизьтесь прямо к уху вашей дочери, и вы увидите…
Так что же, стать папой, здесь! Отцом-самозванцем. Лихач выступит в роли замечательного родителя. Без стыда! Что в десять раз тяжелее. Ужасны эти руки и железное тело притворного отца, приближающегося к погруженному в коматозный сон незнакомому ребенку. Но вместе с тем это возмутившее его, притворное, случайно навязанное другими людьми родство каким-то таинственным образом завораживало его.
Он лишь слегка склонился над восковым личиком девочки. Тело ее было прикрыто белой простыней, но руки обнажены, руки, как палочки, белые и хрупкие веточки с очень тоненькими неподвижными пальчиками, почти без ногтей.
Глаза все еще закрыты, большой и гладкий лоб. Дыхательной маски уже нет. Но на этот раз Воллара особенно поразил ее царственный облик, внушительное спокойствие, связанное наверняка с ортопедическим аппаратом и перевязкой в форме тюрбана. Ребенок погрузился в продолжительное летаргическое состояние, волшебный сон на семь или сто лет. Жертва колдовства.
Он не притронулся к ней, не коснулся, но почти поневоле придвинулся к маленьким ноздрям, расширившимся черным дырочкам, которые, казалось, уже не дышат и не трепещут.
Он долго сидел на металлическом стуле, ощущая эту бессознательность, это отсутствие, производившие большее впечатление, нежели любое движущееся и сохраняющее сознание тело. Оно не шевелилось, но это был тот самый ребенок, чей единственный, переполненный ужасом взгляд он уловил сквозь ветровое стекло. Где же был этот взгляд теперь? Разбился, как стекло?
Приблизившись губами совсем близко к гладкой щечке ребенка, Воллар испугался своего собственного дыхания, нарушавшего глубокую тишину в палате. Он резко отпрянул.
Ему хотелось заговорить, но слова, приходившие ему в голову, были неподходящими. Слова копошились у него в голове, но он не мог произнести их вслух. Сказать: «…Да, это я причинил тебе это, знаешь, это был я, под холодным дождем, той ночью, когда ты выскочила. Ты слишком поздно заметила… ничего не могла сделать… Но почему ты так бежала, Господи? Ты плакала… Мы увидели друг друга, ты помнишь? Ничего нельзя было остановить. Совсем ничего».
Но ни один звук не сорвался с ее губ.
Тот, кто хоть однажды кричал: «Не умирай!» дорогому человеку, живому существу, которое уже не слышит, которое уходит, переселяется в иной мир, тому, кто уже так далек и не может ответить, все те, кто вопил в тишине, хотя ни один звук не доносился изо рта: «Не умирай! Не уходи! Еще не время», или в отчаянии кричал: «Умоляю тебя, открой глаза в последний раз, скажи, что ты слышишь меня, сделай знак, пошевели пальцем, хотя бы чуть-чуть. Не умирай!», эти люди в какой-то мере поймут, что ощущал Воллар.
Но он молчал, слышал только собственное дыхание, неуместные хрипы в горле. Ему тяжело было от самого себя. Никогда раньше он не чувствовал себя таким грузным и все подавляющим.
Шло время. Медсестры проскальзывали в палату, производили какие-то необходимые действия по уходу за больной, проверяли работу аппаратуры. И исчезали… Воллар оставался. А Тереза не возвращалась.
Тишина. Лицо принцессы. Гипсовая маска. И тогда в палате прозвучали слова. Эти фразы произносил он, Воллар. Громким голосом. Мощным голосом, четко передающим текст, всплывший из далекого прошлого. Воллар ясно видел книгу, печатные буквы старого издания, серый шрифт на плохой бумаге. И коричневые пятнышки на полях.
«Казалось, это ангел, так она была красива;… лишь глаза у нее были закрыты, но слышалось тихое дыхание, и это означало, что она не мертва. Король приказал, чтобы ей не мешали спокойно спать до тех пор, пока не настанет час пробуждения. Добрая фея, спасшая ей жизнь и повелевшая спать сто лет, была…»
Воллар поймал себя на том, что рассказывает историю ребенку, скрывающемуся под гипсовой маской. Он излагал первую возникшую в его памяти историю. Очень далеко, на глубине прозрачного моря, принцесса, мягкая нежная кожа в этой голубизне. Прекраснейшая из принцесс, но ни ног, ни стоп: рыбий хвостик.
Воллару было неловко слышать, как его собственный голос раздается в тишине палаты. Он слегка выдохся, но продолжал говорить, будто читал напечатанные страницы, развернутые у него перед глазами: «Часто по ночам она замечала луну и звезды, свет которых, разумеется, был очень бледен… Когда что-то, похожее на черную тучу, закрывало их, она знала, что это кит или корабль, нагруженный людьми, проплывает над нею».
Слова сказки, будто след книготорговца-кита, плывущего над лицом утонувшей девочки, которая была не мертвой, не заснувшей, а погруженной в кому, быть может, окончательно.
Обычно лицо другого человека — это странная ткань. Малейшие сокращения плоти, крохотные складочки на поверхности кожи свидетельствуют о том, что он слышит. Даже тот, кто спит, даже безучастное или закрытое лицо не в состоянии противостоять легкому восприятию слов, которые выливаются на них. Но лицо Евы было маской не живой и не почившей инфанты с ее натянутыми ноздрями, приоткрытым ртом, ушной раковиной под высоким тюрбаном, своего рода крохотным лабиринтом, у входа в который стоял растерянный минотавр Воллар, обладающий всего лишь нитью, разбивающей фразы, и ничего не знающий об Ариадне, с которой он, быть может, никогда не встретится.