– Один, вот так вот, один. Затянувшаяся инфантильность, сентиментальность, никогда в себе не подозревал ее, черт его знает, но переворачивание этих страниц, одна за другой, как серпом по одному месту. И наше мушкетерство, да, детское, да, наивное, было единственной отдушиной. И вот теперь один-одинешенек. Гвардейцы кардинала победили нас. И нет у меня ни Планше, ни Мушкетона. Один…
Ашот обнимал Романа.
– Встретишь хорошую девушку, полюбишь, женишься…
– Было уже. Знаю. Хватит.
– А детей вот не было. А появятся, сразу же…
– Я не люблю детей. Как Салазар, португальский диктатор. Единственный из них, кто не сюсюкал, не снимался со всякими Мамлакат…
Так провели они полночи. Возвращаясь по Невскому, свернули к Русскому музею, и сквозь щель в заборе Ашот попрощался еще с одним царем, скучающим на своем коне-битюге, – Александром Третьим.
– Хороший был царь, – вздохнул он, – несмотря на всяких там Победоносцевых. Помнится, Марья Федоровна, царица, все удивлялась, когда и как он с начальником охраны успевал надраться, усевшись за свой бридж или покер. Она уйдет на минутку, вернется, а они уже тепленькие. Оказывается, у царя за голенищем плоская такая бутылочка всегда хранилась. «Ну так что? Голь на выдумки хитра?» – «Хитра, Ваше Величество!» – и опрокидывали. Ну, разве плохой царь?
– А наши и не стесняются. Попробуй Нина Петровна Никите помешать…
На отвальную пожаловало народу поменьше, чем на свадьбу. Но тише от этого не было. Сидя уже не за покрытыми скатертью столами, а на чемоданах, перевязанных веревками картонках, прямо на полу, шумели, смеялись, перебивали друг друга. Тосты произносились все бодрые, добрые, с напутствиями, в основном, определенного направления: «Главное, научи их пить! И мату рассейскому! И напролом, сквозь джунгли их капиталистические! Не тушуйся!»
Расставались где-то уже под утро. Рануш Акоповна всплакнула. Единственная комната их показалась ей не такой уж тесной, а чахлая березка в глубине двора даже стройной, кто ее теперь поливать будет?
Через день все трое, с трудом растыкав пожитки по полкам, отбыли с Финляндского вокзала прямым вагоном в Хельсинки. Оттуда пароходом до Гавра. Скрупулезные подсчеты показали, что так дешевле.
Моросил дождик, и это делало Ленинград еще более своим. Проживающие, цепляясь раскрытыми зонтиками, натужно улыбались. Как всегда, под конец не о чем было говорить, томились, поминутно поглядывали на вокзальные часы.
В последнюю минуту – «Ненормальный, куда ты?» – Ашот выскочил из вагона и еще раз со всеми обнялся. Романа стиснул, крепко поцеловал в губы.
– А все-таки барали мы гвардейцев кардинала! Очередь за тобой…
Роман ничего не ответил. Печально улыбнулся.
– 5 —
Ашот лежал на диване и смотрел через окно, как какой-то парень на крыше противоположного дома возился с телевизионной антенной. Тянул провода, бегал куда-то, что-то приносил, прыгал. «Фанфан-тюльпан, – подумал Ашот. – Жерар Филип». Солнце заходило за бесчисленные трубы парижских домов, вдали виднелся купол Инвалидов – «Когда ж, наконец, соберусь поклониться праху Императора?» – и Ашоту все казалось, что это ненастоящее, что это открытка.
Он протянул руку, взял крохотный приемничек «Сони», начал крутить. Разные французы очень быстро говорили о чем-то непонятном. Вот болтуны… Иногда прорывалась музыка, дома от нее млели, а тут все эти роки уже раздражали. Просачивались сквозь синкопы английские, испанские, итальянские голоса. И вдруг – «Маяк». «Труженики полей Краснодарского края перекрыли взятые ими после июльского Пленума повышенные обязательства. Хлеборобы с энтузиазмом, с огоньком ответили на решение Пленума о дальнейшем…» С каким это огоньком, интересно? За бутылягой? А американский фермер – их там, кажется, всего три процента – всю страну кормит и за границу к тому же продает. Ашот не знал еще, что через два-три года главным покупателем будет страна строящегося коммунизма. Он встал, тихонько заглянул в соседнюю комнату. Мать спала, с позавчерашнего дня она неважно себя чувствовала и все время спала.
После двенадцати вернулась Анриетт, эту неделю у нее заняты были вечера, работала в агентстве «Франс-Пресс».
– Устала?
– Не очень. Как всегда.
Она вынула из сумки «Ле Монд» и бросила на стол.
– На последней странице, внизу, справа.
– Что внизу справа?
– А ты прочитай.
Он ткнулся в нижний правый угол. Присвистнул. Бросилась в глаза «Kounitsyn».
– О Сашке? Твою мать…
В заметке сообщалось, что на открытии театрального фестиваля в Авиньоне выступит известный советский танцор, ныне живущий в Америке, Александр Куницын. Одно выступление состоится и в Париже 17 июня…
– Вот это да! – Ашот вскочил и натянул зачем-то штаны.
– Ты что, за билетами уже?
– Черт! Сашка в Париже! Подумать только. Ну, он у меня не выкрутится, падлюка, прижму к стенке. Пусть только попробует…
– Что попробует?
– Пусть только попробует, – Ашот заметался по комнате. – Я ему покажу, пусть только попробует. Сегодня какое число?
– Восьмое.
– Так, значит… Да куда она делась?
– Кто?
– Да трубка. Вечные твои уборки. Сколько раз говорил, что место ей здесь…
Как ни странно, но она оказалась именно здесь. Набил ее, старательно прижимая пальцем, закурил.
– Пусть только попробует… Мы ему покажем… Дадим дрозда.
Концерт состоялся в зале «Мютюалитэ», не самом большом, «Пале де Конгрэ» побольше, но очень престижном. Когда-то с успехом выступал здесь Окуджава. Несмотря на язык, народу собралось тогда много, в проходах даже стояли.
Ашот ожидал афиш. Но их не было. Сашкино имя фигурировало только в общей концертной программе. Тумба с этими строгими, без выкрутас анонсами стояла на углу бульвара Сен-Жермен и рю дю Бак, и, сидя в угловом кафе «Эскуриал», Ашот всегда внимательно ее разглядывал. Штерн, Иегуди и Иеремия Менухины, наши Ростропович, Гидон Кремер. Лучшие имена. И вот среди них – Куницын. Сашка Куницын! Гад Куницын! Они с Анриетт сидели в этом самом «Эскуриале», посасывая сквозь соломинку ледяной оранж-прессэ, и, нет-нет, Ашот кидал взгляд на афишу.
– Ты знаешь, о чем я думаю? Ахматова, встретившись с Солженицыным, а он ей очень понравился, сказала: «Одно у вас осталось испытание. Испытание славой». Или что-то в этом роде. И Солж не выдержал. Даже Солж, великий Солж…
– Ну почему? Человек защищает свою точку зрения, имеет же он право ее иметь и защищать?
– Да не о ней речь, не о точке зрения. Бог с ней. Речь о славе. Не знаю, может, и я, добившись ее… пока, правда, что-то не светит, о знаменитых звукооператорах я что-то не слыхал, но, может, и я, добравшись до Олимпа, задеру нос, но вот Сашка… Наш Сашка, таскавший маме картошку, когда я ногу подвернул, ходивший в рваных джинсах… ты скажешь, что в этом и шик, но, в общем-то, не такой уж шмоточник… Главное, что называется, бессребреник. Есть – есть, нет – нет… У кого трешку всегда можно было тиснуть, даже пятерку, червонец? У Сашки! И тут же забывает. «Разве ты мне должен? Ну давай тогда шиканем, в „Садко“ двинем». Деньги считать не умеет. Любой импресарио его обштопает. Лопух.
– Что это – «лопух»? – переспрашивала Анриетт. – Такой лист большой?
Всю ночь перед концертом Ашот проворочался. Вставал, набивал трубку, смотрел в окно.
На концерт пришел заранее, надо было еще пропуск взять у администратора. Пришел один, у Анриетт было вечернее дежурство, а мама что-то совсем раскисла. Народу собралось много, даже толпились у входа. Лишнего билетика, правда, не спрашивали.
Место оказалось хорошее, десятый ряд. Долго не получалось с освещением. Прожектора вспыхивали и гасли. Потом пробовали звук. Ашот нервничал, без конца складывал и расправлял программку. В ней сообщалось, что в первом отделении – «Щелкунчик», «Раймонда», «Спящая красавица», во втором что-то неизвестное, английского или американского композитора и, ничего себе, «Полуденный отдых фавна», повеяло Нижинским.