Я, Пиноккио, Мутный, Харитон – мы все стоим с открытыми ртами и смотрим, как Игорь моется. Как будто вместо сортира мы в своих кирзачах затопали в театр на волшебную пьесу. И в ложе увидели самих себя.
В смокингах и с бабочками. И дамы в воздушных платьях.
Все же возраст имеет значение. Игорю проще переносить войну, потому что в жизни у него уже была основа и ему есть за что зацепиться.
Есть куда вернуться. Он в состоянии психологически переступить через эту пропасть. Война для него всего лишь промежуток между двумя жизнями. Нам же возвращаться некуда – у нас не было ничего до войны, и мы понятия не имеем, что будет после. Для нас она безгранична, и за ее пределами не существует ничего, как для средневекового человека не существовало ничего за краем земной тверди. Да и пределов у нее нет. Мы не можем преодолеть ее даже мысленно. Рушатся логические связки.
Этот рукомойник источает какую-то новую опасность, но я никак не могу определить ее и, главное, никак не могу понять, как существовать теперь в изменившихся условиях, и от этого уверенность в себе уходит, как будто я вновь стал необстрелянным салабоном, и на ее месте появляется холодное осознание непоправимости происходящего.
– Чего застыли, как истуканы? – поворачивается Игорь в нашу сторону.
– Тащите воду. Кто следующий?
Пиноккио вдруг направляется к Игорю и со всей силы выбивает ногой рукомойник. Тот срывается с перил и, жалобно позвякивая, катится где-то по садам.
– Не надо… не надо этого, – Пиноккио не хватает слов, – так помоемся… в тазиках. Мутный! Тащи котлы!
Впервые в жизни Пинча командует, но Мутный подчиняется и идет за бойлерами.
Минометная батарея в садах дает залп. Через несколько секунд приходит звук разрывов. Где-то коротко поработал пулемет. Несколько пуль посвистывают в деревьях.
Я просыпаюсь. Все вернулось на свои места. Это всего лишь рукомойник.
Но вдруг, ни с того ни с сего, произношу непонятную фразу:
– Требования кредиторов удовлетворяются согласно очередности удовлетворения требований кредиторов.
Что значат эти слова, я не знаю. Наверное, когда-то читал в книжке по юриспруденции. Когда учился в институте. Во сне.
Квартира угловая, две стены выбиты, но балкон держится еще крепко, и получилось нечто вроде веранды. Расстилаем бушлаты, рассаживаемся в кружок и начинаем выбирать вшей. Солнце припекает искусанные тела.
Мы почти счастливы.
Войны сегодня не будет. Мы знаем это совершенно точно. Но спроси любого: “почему?” – никто не ответит. Это инстинкт. Десятое, двенадцатое, двадцатое чувство. Мы чувствуем опасность так же, как кошки чувствуют землетрясение. Иногда ты знаешь, что можно встать и перебежать несколько метров, даже если огонь очень плотный. А иногда наоборот – нужно лежать, даже если почти не стреляют. Ты можешь определить место разрыва еще до того, как туда упадет мина, даже еще до того, как ее становится слышно. Слух и зрение тут бесполезны.
Осколку нужно меньше времени, чем импульсу, чтобы дойти от глаза до мозга и оттуда передать команду ногам и рукам.
Иногда просыпаешься – светлый солнечный день, поют птички, но все ходят смурные и раздраженные и знают, что сегодня будет жопа.
И жопа обязательно случается. А иногда вешаешь рукомойник на балконе и плещешься на виду у всей Чечни. И ничего тебе за это не будет.
Среди яблонь виднеются “самовары” минометной батареи. Минометчики, тоже голые по пояс, давят вшей. Чумазая пехота во дворе варит что-то на кострах. Мирно дымит кухня. Зампотыл, матерясь во весь голос, устанавливает баню и обещает, что ни одна обезьяна у него не помоется, пока взвода не дадут людей на насос.
На войне обязательно наступает такое состояние, когда не хочется стрелять. Не хочется войны, а хочется только одного – спокойствия.
Как правило, это желание просыпается у обеих сторон одновременно.
Вшей так много, что давить их не имеет смысла. Работаем обеими руками и попросту кидаем насекомых за борт. Дело идет довольно споро.
Вши двух видов. Одни большие и белые, и когда насосутся крови, брюшко у них светится алой каплей. Я всем доказываю, что эту породу мы привезли с собой из полка, они были в сыром белье, которое нам выдали после единственной бани перед отправкой.
Другие маленькие, коричневые, с белесым крестом на спине. Очень твердые. Местные, видимо.
Игорь стягивает с себя кальсоны и остается совсем голым. Его отощавшая задница сильно искусана, расчесанный пах, подмышки, живот
– все истыкано мелкими красными точками. Он выворачивает кальсоны наизнанку и несколько раз сильно встряхивает их. Две или три вши падают мне на грудь, зацепившись лапками за волоски. Я щелчком отправляю их обратно.
– Ты что делаешь! – возмущается Игорь. – Это ж наши земляки, из Москвы!
– Вот и забирай их себе, если они тебе так дороги, – парирую я.
– Не. Пускай отправляются на штурм Грозного, – смеется он. -
Здравствуйте, товарищи вши! – обращается он к кальсонам, подражая голосу нашего командира полка. – Равнение на середину! От всей души поздравляю вас с прибытием в задницу! Напра-во! На штурм города-героя Грозного шагомарш! Всем обещаю медали и единовременное пособие на похороны, и пусть земля вам будет пухом! Оркестр, туш!
Мы ржем. У Игоря неплохо получается копировать полкана. Да вообще он выглядит смешно, стоя голышом навытяжку и командуя вшами.
– Ну и кони. – Аркаша поймал особенно здоровую вшу и с сочным щелчком давит ее ногтями. – И откуда они только берутся. Достаточно подцепить одну, как через два дня на тебе уже целая сотня. Никакая баня не помогает.
– Баня тут ни при чем, – возражает ему с умным видом Мутный. – Это бельевые вши. От них можно избавиться, только если постоянно прожаривать исподнее в вошебойке. А наше белье никто не прожаривает, вши в нем живые и голодные.
– Все-таки насколько лучше воевать, когда тепло. И почему нельзя было начать войну весной?
– Да, что-то тут начальство не просчитало. И правда, подождали бы еще полгодика, подготовились бы как следует и по теплу начали. Как ты думаешь? – спрашивает меня Мутный.
– Не знаю, – отвечаю я. – Может, нельзя было ждать, чехи закрепились бы, и тогда пришлось бы их выбивать из укрепрайонов…
– Мы их и так выбиваем. Они четыре года закреплялись, и никто их не трогал. А тут ни с того ни с сего вдруг полезли осенью по горам, да одной пехотой.
– Во всем виновата политика, – говорит Аркаша. – Ни одна война не начинается без политики. Скоро выборы, все дело в этом.
– А как война влияет на выборы? – спрашивает Пинча.
– Хрен его знает. Но как-то влияет. Вот тебя шлепнут здесь, а Путин из-за этого станет президентом.
– По телевизору говорят, что Ельцин вроде бы как определился со своим наследником.
– А что, президент может назначить себе наследника? – хитро щурится
Пинча. – Зачем же тогда выборы?
– А зачем у коровы сиськи между ног?
– Да ладно вам, – говорю я. – К тому же сейчас не так уж и холодно, воды только очень много. Было бы поморознее.
– Это да, – говорит Олег, – и солнце не помешало бы. Я где-то читал, что от солнечного света в организме человека вырабатываются гормоны счастья. Теоретически мы сейчас должны быть счастливы. Пиноккио, ты счастлив?
– Да, – говорит Пинча. По-моему, он не врет. Пиноккио счастлив всегда.
Пинча единственный из нас, кто не разделся на солнышке. Он сидит скукожившись и натянув шапку на глаза. Руки в карманах, голова вжата в плечи, как у столетнего деда. Возможно, он хочет раздавить всех вшей сразу.
– Пинча, гад, если я от тебя снова нахватаюсь, получишь по уху, – предупреждает его Игорь.
Пинча в ответ только лыбится.
– Чего ты ржешь, Буратино, – орет на него Мутный, – кому сказали, снимай шмотье!
Мы наваливаемся на Пиноккио. Мутный стягивает с него китель, затем берется за исподнее. Когда он сжимает белуху в кулаке, ему на кисть начинает переползать серая цепочка. Мутный отдергивает руку, словно от ожога, и с матом отбегает на несколько метров.