С тех пор, как мне приходится подолгу жить в Москве, особенно радуюсь возвращениям в родной город зимой. Окунуться в настоящую зиму — должно быть, непременная и крайне необходимая радость для сугубо русского по духу человека, кому зима законная часть всего уклада его жизни, его надежд и огорчений.
Для меня нет большего удовольствия, чем вдохнуть, почувствовать особый, удивительный и странный запах людей с мороза. Будто он прокаливает их одежду, вычищает ее до последней пылинки и пятнышка, да и самих людей высвобождает от всего худого, злого и вредного для окружающих. Поразительный запах природной свежести, на который так щедра дальневосточная зима!
Любовь к этому своеобразному, незримому и целительному для души дыханию зимы пришла ко мне и сохранилась от тех дней, когда мы с мамой вносили в комнату с улицы замороженное, гремящее, словно листовое железо, чистое белье. Мы шли за ним в сумерках, под вечер. Вставая на носки, подпрыгивая или приклоняя веревку, она отдирала простыни, их уголки, друг от друга покрасневшими голыми руками и спокойно выслушивала мои ворчания-уговоры надеть рукавички («В них хуже»). Складывала на мое плечо полотнища, переломанные пополам с трудом («Ну как зачем? Ты не пройдешь в двери»), подхватывала алюминиевый таз с «черным бельем», и мы спешили поскорее нырнуть в подъезд, потому что больше было невозможно выдержать за этим занятием в морозно усиливающемся наплыве ночи. Дома мы развешивали белье по комнатам отойти от мороза. И оно долго, словно сияние, источало тонкий, глубокий и бережный аромат всех моих зим, их полутемных утр, когда бежишь в школу, одолевая нанесенные за ночь сугробы, их серебристых метелей, что особенно часто пускались носиться по улицам к концу зимы, и мелких упрямых поземок с их жестокой привычкой леденить лицо и кожу между рукавом и рукавицей, а еще ребристых и звонких сугробов, протянувшихся за буграми, заборами, и выветренной земли, похожей на разбитое зеркало. Ночью веяние от чистого промороженного белья одаривало яркими, красивыми и добрыми на ласку снами. В них все было прекраснее, светлее и полнее, чем в жизни. И так тяжело было с ними расставаться, что я нет-нет опаздывал на первый урок и только к третьему свыкался с этой бесконечно-пребесконечной школой, от которой никак не могу отделаться, чтобы наконец-то начать нормальную, по-человечески самостоятельную жизнь.
Вместе с оврагами, засыпанными почти по всему городу, пропало столько санных горок! Потеря, оставшаяся невосполнимой. И современные санки, штампованные алюминиевые декорации к зиме (безалаберная трата ценного металла, явно не перетрудилась чья-то мысль) малопригодны для катания. Не из-за этого ли всего за последние десятилетия у детей приуменьшилось ожидание снега.
И сейчас чаще взрослые (правда, предварительно, как правило, попраздновав) вдруг схватываются, выискивают какие ни есть санки и бегут по ночи к ближайшим горкам, откуда скатываются с таким восторгом и охотой, будто совершают радостный и самый пресветлый из обрядов.
Кто знает, может быть, мое поколение и есть последнее в городе кому было дано знать, что за важность в жизни санки. И почему, коль катишься на одних санях целым хором, почти обязательно нужно внизу опрокинуться на полном ходу и от души хохотать, вытряхивая снег из рукавиц или из-за воротника, а то и потирая незаметно синяк на боку.
Для нас зима была прежде всего эрой санок. Мы вытаскивали их из сараев, кладовок или снимали со стены в коридоре еще поздней осенью. Ставили возле дверей (иногда вопреки некоторым разногласиям со взрослыми, которые цеплялись за них с непривычки, как это бывало весной с велосипедами) и караулили тот святой день, когда можно будет разогнаться с ними, вихляя задом и взбрыкивая мельтешащими ногами, и прокатиться вниз мимо дома, оставив наверху короткий ржавый след от полозьев.
Наши санки были тяжелые, прочные, сделанные из толстых железных уголков. Их полозья отполировывались до блеска. Скользили они легко, скорость набирали быстро. По укатанной дороге (машины тогда слишком не беспокоили нашу улицу Истомина, одна-другая «санкарета» краевой больницы за час — весь поток), тем более по льду, они летели, мелко подрагивая под животом, так, что не каждому хватало выдержки пронестись до самого конца улицы, до оврага лесопилки или направить санки на такой подскок, откуда вылетаешь, как торпеда из аппарата, и грохаешься, дай бог, не выпустив саней, где-нибудь в метрах пяти.
Говоря принятым сейчас языком, мы превосходно владели навыками бобслея. А между тем в наших отпетых мальчишеских душах укреплялись великие человеческие начала: любви к движению и полету, бесстрашия перед крутыми поворотами и возможностью смаху налететь на препятствие, смелости на пути к цели и к победе. Я не преувеличиваю этого значения в пылу воспоминаний и восторгов от собственного детства. Я лишь благодарю его за этот дар. И сокрушаюсь, что его (а не оврагов), может быть, лишены другие.