Кто ты, светлая тайна?»
Это строки Леонида Андреева об Александре Михайловне Виельгорской, «Даме Шуре», как ее звал Горький и которую мельком обрисовал: «Очень милая молодая девушка, курсистка, тоненькая, черненькая». Она умерла в Берлине. Сохранилась ли ее могила? Я бы всю жизнь носил на нее цветы. В благодарность за великий подвиг — за доброту ее любви!
Поливода не отказался от горячего чая. Пока готовил шлюпки, вымок с ног до головы. И продрог на ветру. К тому же еще нежданная беда: одну шлюпку сорвало совсем, другую ударило о борт. Дрова! И чай вместе с живительным теплом возвращал ему размеренность размышлений.
Его занимала та великая странность стечения обстоятельств, которую еще называют судьбой, задумайся над которой, нельзя не подивиться: отчего бы и в самом деле двигателям не выйти из строя, ну скажем, вчера, позавчера, месяц назад или через неделю, когда еще не было или уже кончился бы шторм и были бы они не здесь, в шаге от гибели, а в открытом море. Подрейфовали бы, а уж там как-нибудь! Сколько же было у этой случайности безопасных возможностей! Случилось же и свалилось разом все — хуже некуда.
—◦Ну как? Что?◦— не отходил от телефона Карпов.◦— Когда? Хватит басен — когда точно?..
На сигнал бедствия тут же пришли отклики. Ни один из них не обнадеживал: слишком далеко, не дождешься.
Боцман со своими людьми, до последней нитки мокрыми и до крайней злости вымотанными, не отступался от веры в якоря. Его катехизис был очень краток: хоть собственными зубами, но зацепиться за дно. И, может быть, благодаря тому только «Петропавловск» еще не выбросило на рифы. А из машинного вести шли одни и те же, что вот-вот не правый запустят, так левый, не левый, так правый…
Карпов уже сам дважды сделал налет на машинную команду и оба раза вернулся перегруженный толкованиями о масляных фильтрах и плохих маслах, уверениями, что это горе еще не горе… На вымазанных и судорожно работающих здесь людей он орать не стал. Им и без того перепадало от качки и спешки. Сбитые пальцы, ободранные ладони, синяки. Разрядка происходила на мостике, но в основном перепадало потусторонним силам. Остаток — Балкову, который требовал принять все меры, рвался в радиорубку лично связаться с начальником пароходства и громко возмущался, что этого так просто не оставит, когда его выталкивали или невежливо отстраняли.
Явно сдали нервы у человека.
За своими делами Поливода не обращал на него внимания. Пока наконец Карпов не попросил с таким преувеличенным спокойствием, на которое способны лишь очень взрывные люди:
—◦Александр Михайлович! Очень-очень прошу унять своего друга. Честное слово, не ручаюсь за себя!..
Поливода нашел Балкова возле машинного. Балков стоял у комингса и, вопреки обыкновению выдавать себя за человека интеллигентного, поливал мотористов таким густым матом, что кто-нибудь из них вот-вот должен был запустить в него железкой.
—◦Силен, брат,◦— вытянул его Поливода.◦— Где твой жилет? Почему без жилета?
—◦А? Жилет? А где — мне жилет?◦— обмяк Балков.
—◦Пойдем, пойдем,◦— повел его Поливода в каюту.◦— Свой дам. У нас с капитаном начальственные. Сам понимаешь, получше.
В каюте он заставил его выпить водки, нарядил, разумеется, в самый обыкновенный жилет, сделал неповоротливым, наказал ни за что не снимать его и проводил в кают-компанию, где собрались все, кто не был занят, а еще женщины и дети из моряцких, портовых семей. Попали к ним из-за трудностей с билетами. По пути в кают-компанию Балков был произведен в руководители их эвакуацией. Если случиться чему…
«Вот еще беда — паникер,◦— думал Поливода, возвращаясь на мостик.◦— Откуда они берутся? Был друг, был сослуживец, был начальник. И вдруг вместо них кто-то в полубезумном состоянии. Что за напасть! В горнило они предпочитают не соваться. Умеют избегать неприятности и переваливать вину на других, как никто иной. И сколько же их поэтому здравствует, процветая не разоблаченно, поучая и подгоняя других, выступая первыми защитниками и первыми борцами. Как их изжить?»
Вышагивая по коридору, Поливода брался за поручни с постоянным ожиданием — не дрожат ли мелко, все время вслушиваясь — не раздастся ли под палубой глуховатый родной гул. Этой дрожи и этого гула не хватало ему сейчас как самого великого смысла всего того, что зовется кораблем и корабельной жизнью.