—◦Он, моторная душа, даже мне сказал — пять лет прошло!◦— осуждающе отозвался Савский.
Дымба опустил голову, посидел молча и неподвижно. Заговорил так, словно слова ему дальше давались труднее: еще тише и раздельнее:
—◦И еще писал товарищ лейтенант Медведкин. В самую секунду перед вылетом. Прямо в кабине. Я видел. Ту бумажку так с собой и взял, в карман сунул… Вы (Савскому) как раз на старт выруливали, ну и ему — за вами. Я ему крикнул, что мотор — отлично! А он уже фонарь задвинул. Тогда я машу — успеха! Он вроде понял. Приоткрылся, выглянул. Кричит. Сразу не разобрал, как ни старался. Потом, позже, звук за звук зацепил и догадался: «Дымба,◦— он крикнул,◦— глянь под ноги! Одуванчики! Слышишь? Одуванчики! Распускаются. А, черт! Не слышишь!» Помахал мне. Пальцем несколько раз показал мне вниз, на землю. Еще махнул. Улыбнулся так красиво, душевно. И пошел! Покачался самолет по земле, пронесся — и все!.. А я, дурень, до самого конца высматривал, глаз с шасси не спускал: вроде все в норме…
Дымба остановился. Опять уставился в пол. Я заметил в жизни: когда люди его склада, честные перед собой, с глубокими переживаниями, с очень доброй душой, захвачены чем-то своим, воспоминаниями или чувством, они всегда стараются скрыть лицо. Что стеснило ему слова? Минута прощания, которая, как часто это случается с хорошими людьми, вылилась в грустную или смешную нелепость? Мне показалось, Дымбе было совестно за себя. Но какой же с него спрос: у механика и пилота тогда каждый взлет мог стать расставанием навек. Война как работа: все шло своим чередом. Загадывать всякий раз — глупо. Чем же виниться?
—◦Ты сходи-ка к моей, поинтересуйся, скоро ли сможет обед разогреть,◦— отправил его Савский из комнаты.◦— А я без тебя вообще про Тараса повспоминаю. Про его жизнь… Понимаете, у него особенность была: не любил, если земли не видно. Летишь, нужно за небом следить, у каждого свой сектор. Он всегда и на землю поглядывал, изучал. Он говорил, что читал ее, как книгу, где все ладно и связано: если дорога — будет город, если город — из него пойдет дорога. И тяжело читать ее, когда истрепана, испачкана войной, зато попадается нетронутый кусок — сразу хорошо. Для меня, если взлетел, что земля — карта! А для него, сам рассказывал мне об этом,◦— целая философия! У него были рассуждения, что все родилось на земле, чего ни возьми — люди, науки, произведения искусства, идеи, пролетарский интернационал и его вожди, наши самолеты и даже то, что нам на них нужно в небо. Все с земли и ее, значит. Так как же можно без любви к ней! Я соглашался и сейчас так же скажу: он прав. Кто поднимается над землей, должен иметь много чистоты в душе. И чем выше — больше. И уметь очищаться. По совести — своими же руками…
Тарас, скажем, о своем рассказывал, а я и сам это переживал: кажется, все могу. Все! Самое-самое. Один против мессершмиттной сотни выйти! Потому что машина в руках сильная, мчит со скоростью и огнем дорогу пробьет. А главное: в полете такие силы сразу чувствуешь в себе! Как водопад!.. Ну что, Дымба?
—◦Через полчаса,◦— доложил Дымба.
—◦Хорошо. Стало быть, так и будет… Ну вот, поднялись на задание. Легли на курс. Кучевые облака, помню, здоровые толпятся. Одно торчит как гриб на ножке. Заметное облако, Тарас немного сзади меня. Завис, покачивается. И вдруг гляжу: ни с того ни с сего сваливается на крыло и режет ножку этому «грибу»! Ох я ему, в нарушение правила не переговариваться по пути на действие,◦— я ему выдал! Еще бы за мухами стал гоняться!.. Была у него тоже особенность: кучевые облака любил. Говорил, что между них видел себя, как среди гор Испании: огибаешь вершины, ныряешь в ущелья, несешься над широкими песчаными пляжами, бухтами… Поднимаемся к району задания — сплошняком тучи. Видим, точно: «юнкерсы» к ним жмутся и «мессеры» тут же. Минута — и пошло! Бой вовсю! Дали мы им! Разметали по сторонам! Я одного сразу резанул — чуть его же обломком не шарахнуло! Ну и!..◦— Савский с силой трахнул кулаком, и рука упала на постель.
На эту руку положил свою Дымба, сжал слегка.
—◦Вы тогда сели, а кабину не открываете. Стоит машина как мертвая. Подумали, ранен. Бросились, на крыло лезем, фонарь рванули. А вы сидите — вроде живой. И крови нет. Вдруг как ругнетесь! И наружу. Пошли на доклад. Никому ни слова. Одно слышим: «Дураки! Дураки!»
Яростно так, будто мы в чем виноваты…
—◦Да меня прервали!◦— резко приподнялся и почти закричал Савский.◦— Сижу, в десятый раз прокручиваю память, складываю умом и не могу доказать себе, что не виноват, ну не за что себя ненавидеть. Как же не виноват — не успел к нему! Как же без ненависти — ничем помочь не смог! Он закрыл меня, пожертвовал! А я ничего не мог сделать! Как же не виноват: зазевался! Так глупо сунулся! Он и рванулся закрыть — не ожидал от меня такого! Я его преданность, дружбу под пули подставил. Еще как виноват!.. Я ведь навсегда и не знаю: что он, как с ним? А может, сел раненый. С памятью случилось что. И жив сейчас. Это бывало так. Может, совсем рядом. А может, в плен попал и в лагере погиб. Где искать?