Выбрать главу

Я потом туда приезжал, в те места, расспрашивал, обломки искал. Ничего. Самолет не танк — врежется, и через тридцать лет только случайно находят. Я-то увернулся, оглянулся раз-другой, сколько успел. Вижу: камнем падает машина Тараса и голова как будто вся в крови. Дальше вижу: уже одно крыло торчком из туч. Режет их, как плавник акулы по морю. А значит, пытался держать еще машину. Я и еще раз — мне уже на хвост фашист садился — глянул: нет!.. Понимаете, это же какой настоящий герой! Он за своей всепланетной республикой да Испанией и мать родную не вспоминал или, как все,◦— девушку какую. А тут разом: ради меня — нет ничего! Все отдал! За одну мою жизнь!..

Савский откинулся на подушку, замолк. Дымба казался спокойным. Сосредоточенно смотрел перед собой. Он даже, наверное, не заметил, как вошла жена со шприцем в руках, как Савский попытался слабо посердиться, до положенного укола час, и она ответила еле слышно: «Заработал лишний». Дымба с первых же слов заговорил как всегда ровно. Но по глазам судя — далеко ушел в себя. Скорее всего, он снова стоял там, на поле, и ждал. Ждал, как и положено механикам, у которых в войну была своя судьба: вместе с самолетом чаще всего теряли и боевого друга. Сразу двух родных!

—◦В тот раз другие вернулись все. Дожидались какое-то время, как заведено. Потом говорят: «Горючее — точка!» — «А если сел где?» — возражаю. «Ну сел так сел». И все побрели в разные нужные себе стороны. Ну а я все равно стою… Стою и стою… Облака по краям как степные заставы. Молчат себе тоже. От солнца теплый дождь. Ну и жаворонки все равно пели. Что им!..

Мы победим, Медведкин!

Как бы я счастливо не жил. Пусть у меня будут самая лучшая в мире работа, самая красивая на свете жена и самое радостное состояние души. Я оставлю все.

Потому что мне не хватает покоя, пока умирают от голода и убивают беззащитных.

Да, Медведкин, Земля станет Республикой!..

Маленькая повесть о двоих

Молиться… У меня в сердце были одни проклятия!

М. Ю. Лермонтов (из письма)

Часть первая

Сергей Павлович Названцев только что встал, побрился и стоял в коридоре перед своим купе. Там еще спали, окно наглухо закрыто непроницаемой шторой, а поезд уже шел по Прибалтике, где он никогда не бывал и которую знал только по альбомам, открыткам да понаслышке. Пейзаж: голые ветви, черные стволы, за ними аккуратные домики, а за их дворами опять черные стволы, голые ветви, все это, окутанное серой мартовской сыростью, чем дальше, тем сильнее,◦— ему не нравился. Неприветливостью и замкнутостью отдавало,◦— Он ощущал это тревожно. Ему казалось, он вторгается в чужие пределы непрошеным гостем и что его вторжение не обернется добром ни ему, ни этому чужому миру, как и всякое вмешательство в иную жизнь без ее спроса и воли. Но скорее всего домики, стволы, ветви, морось были ни при чем. Просто страх, который появляется, когда едешь неизвестно куда и зачем. Засиделся в родном углу.

Пожалуй, все правильно, говорил он себе, все верно: пуститься в дорогу стоило и ругать себя — пустое! Вымотался до неврастении, вот и мерещится с усталости.

Он бежал сюда из Москвы, где погода стояла совсем не лучше, а то и хуже, не обмолвившись ни словом родственникам, друзьям, сослуживцам ли. Вчера, в пятницу, прямо с работы — на вокзал. И собирался вернуться только в понедельник утром.

Все дело в том, что последние дни, выкладывая собой месяцы, мельтешили, мчались и крутили его с несусветной и необъяснимой скоростью. Каждый из неясного, размытого «что-то»: что-то он видел и слышал, что-то делал и просил делать других, что-то советовал и что-то выслушивал в ответ, постоянно доставал что-то и за это доставали ему, что-то он обещал и с ним расплачивались обещаниями, иногда он читал что-то и потом настойчиво просил других прочесть, потому что там есть что-то… На каждом шагу разговоры. И сами разговоры: то ли взаимно бесцельное информирование о своих успехах, встречах, знакомых, вкусах, то ли бесконечный спор ни о чем и неизвестно ради чего. Все проваливалось, стиралось в памяти, едва прожито. Он мгновенно уставал от самого маленького усилия среди опутавших его связей, спутавшихся обязательств, в общем-то ни к чему не обязывающих. Лица, мысли, переживания скользили, не цепляясь ни за что ни в сердце, ни в уме, но и цепляться им там было будто не за что, словно вымерло все или было отполировано до зеркального блеска подметками сотен знакомых, без конца забредающих в его жизнь и толпящихся в ее коридорах, как у себя дома. Служба тоже изводила больше обычного, и самое неприятное — без видимых причин.