Подумать только, и этот Малоссен кончил свои дни с пулей в голове.
Занимался день, и Жюли знала теперь то, что, впрочем, она знала всегда: единственная причина, по которой она любила этих мужчин, только этих двоих, в том, что они были комментарием к этому миру. Нелепое определение, но Жюли не знала, как иначе выразить свою мысль: Шарль-Эмиль Коррансон, экс-губернатор колонии, ее отец, и Бенжамен Малоссен, «козел отпущения», ее возлюбленный, сходились в одном: они служили комментарием к этому миру. Бенжамен был сам себе и музыка, и радио, и пресса, и телевидение. Бенжамен, который лишний раз носу не покажет за порог своего дома, Бенжамен, такой необщительный, этот Бенжамен знал, откуда дует ветер его времени. В своей «палате для выздоравливающих», под боком у Бенжамена, Жюли провела долгие месяцы, так близко ощущая пульсацию жизни, как если бы она находилась в самом чаду какого-нибудь сражения века. Можно было выразить это по-другому, можно было сказать, например, что и губернатор, и «козел отпущения» – оба имели ясное представление о своем времени, что Малоссен в какой-то мере был живым напоминанием о Коррансоне: «Я мечтаю о человечестве, для которого не было бы ничего важнее счастья своего соседа по лестничной площадке», – заявлял губернатор.
Бенжамен был воплощением этой мечты.
«Думай, Жюли, думай, не время лить слезы, сейчас главное – понять: кто? за что?»
Потому что стоит приглядеться и сразу становится ясно: кем бы они ни были, что губернатор, что Бенжамен, – в настоящий момент они уже ничего собой не представляют.
– Жюли!
Голос ребенка из-за двери.
– Жюли!
Жюли не реагирует.
(Бедный Жереми, вскочивший на сцену, Жереми, тщетно вглядывавшийся во мрак кишащих головами трибун Дворца спорта; Жереми, кричащий душераздирающим голосом: «Кто это сделал?!»)
– Жюли, я знаю, что ты там! – Он барабанил в дверь. – Открой!
Еще и это, дети Малоссена, то есть дети его матери... «семейка чокнутых»...
– Жюли!
Но Жюли окаменела, заперев на замок свое сердце: «Извини, Жереми, я не могу пошевелиться, я по уши в дерьме».
– Жюли, ты должна мне помочь!
Он уже орал во всю глотку и бил в дверь ногами.
– Жюли!
Потом он утомился.
– Жюли, я хочу помочь тебе, одна ты не справишься...
Он догадался, что она собирается делать.
– Я сообразительный, ты знаешь.
Жюли нисколько не сомневалась.
– Я знаю, кто это сделал и почему...
Везет тебе, Жереми, а я вот нет. Пока нет...
Стук возобновился с удвоенной силой. В ход пошли и кулаки, и пятки. Потом все смолкло.
– Ну и ладно, – сдался Жереми, – я это сделаю сам.
«Ничего ты не сделаешь, Жереми, – подумала Жюли. – Там, внизу, тебя уже кое-кто поджидает, Хадуш, или Симон, или старый Тянь, или Мосси, или все вместе. Они, верно, пообещали в память о Бенжамене, что хватит с тебя и одного поджога коллежа в твоей жизни. Ничего ты не сделаешь, Жереми, Бельвиль следит за тобой».
21
– Я так понимаю, вас из издательства «Тальон» ко мне направили?
Министр Шаботт высокомерно окинул взглядом комиссара полиции Аннелиза. Даже глядя на него снизу вверх, он умудрялся смотреть свысока.
– Дело в том, что директриса «Тальона» указала одному из моих инспекторов на вас, как на настоящего Ж. Л. В., господин министр.
– И вы рассудили, что будет более уместно прийти поговорить со мной, нежели позволять какому-то инспектору допрашивать меня; что ж, благодарю вас, Кудрие, искренне вам за это признателен.
– Меньше всего...
– Мы живем в такое время, когда и наименьшее из самого малого приобретает определенное значение. Садитесь, прошу вас. Виски? Порто? Чай? Что-нибудь другое?..
– Ничего. Я долго не задержусь.
– Я тоже, представьте себе. У меня самолет через час.
– ...
– Что ж, я и правда занимаюсь писательской деятельностью, наверстывая упущенное, и я бы очень не хотел, чтобы об этом растрезвонили по всему свету. Видите ли, писательство несовместимо с моими обязанностями министра, по крайней мере до тех пор, пока я не выйду в отставку. Далее мы посмотрим, стоит ли мне разоблачаться. А пока мы выбрали одного молодого человека, чтобы он сыграл роль Ж. Л. В. в свете прожекторов славы. Предвыборная стратегия, ничего больше.
«Не считая пули в голове Малоссена...» – заметил про себя дивизионный комиссар Аннелиз, но вслух ничего не сказал. Он предпочитал придерживаться банального протокольного опроса.
– Есть ли у вас какие-нибудь соображения насчет того, почему стреляли в Малоссена?
– Ни малейших.
(«Меня сильно удивило бы обратное».)
– Если только...
– ...
– Если только кого-то не раздражал сам факт его существования.
– То есть как?
Глаза в пол, вот так, смирно перед министром. Ни в коем случае не дать ему понять, что вы можете соображать быстрее, чем он; он здесь министр, знай свое место.
– Вы же в курсе, какая широкая рекламная кампания предшествовала презентации моего последнего романа в Берси. В издательстве «Тальон» вам также должны были дать цифры моих продаж. Этого вполне достаточно, чтобы кого-нибудь осенило взять в руки оружие и развеять миф в прах. А здесь уже открывается широкий выбор: какой-нибудь международный террорист, решивший поупражняться на создателе либерального реализма, или слишком фанатичный поклонник, жаждущий проглотить своего кумира целиком, при всем честном народе, среди бела дня, как это произошло с беднягой Ленноном, – откуда мне знать... выбор огромен, как я уже сказал, и потому я вам весьма сочувствую, уважаемый...
И все это таким отстраненным тоном, в библиотеке, размеры и количество томов которой должны были бы говорить сами за себя, указывая на мудрость ее владельца.
– Давно вы пишете?
– Шестнадцать лет. За эти годы – семь романов и двести двадцать пять миллионов читателей. И что самое смешное – у меня никогда не было и малейшего намерения их печатать.
– Даже так?
– Да. Я на службе у государства, Аннелиз, а не на канате над пропастью. Я всегда говорил себе, что если начну когда-нибудь писать, то скорее всего в жанре мемуарной прозы, обычное занятие политика в отставке, который никогда не признает себя не у дел. Но судьба распорядилась иначе.
(«Как только у людей язык поворачивается произносить подобные фразы?»)