Она перевела дыхание и продолжала с новыми силами. Годы клокотали внутри нее. Слова рвались наружу.
– Почти пятьдесят лет он лгал мне. Мне! Под тем лишь предлогом, что он мой сын.
У Тяня вдруг мелькнула мысль, не были ли последовавшие шестнадцать лет молчания просто немым выражением огромного удивления.
– Если бы я не осталась вдовой, все сложилось бы по-другому.
Ее муж, Шаботт, молодой французский посол в Бразилии, который забрал свою невесту у отца, души в ней не чаявшего, вздумал умереть, когда она была беременна. Глупая смерть. Последствия какого-то дурацкого гриппа.
– Если бы он был жив, он открыл бы мне глаза. Правда – это мужское дело. Правда – это дело лжецов. Полицейские, адвокаты, судьи, служители закона – это ведь всё занятия для мужчин. А что такое выигранный процесс, если не правда, вывернутая наизнанку? И что такое процесс проигранный, если не триумф лжи?
«Только без лирических отступлений, мадам, только не это», – умолял про себя Тянь.
Она бы вернулась в Бразилию, если бы в тот же самый год – год ее беременности, год смерти мужа – не умер еще один близкий ей человек – ее отец.
– ...Доведенный до самоубийства кучкой лжецов, называвших себя интеллигенцией. Я сейчас объясню.
Она порвала с Бразилией. Она полностью посвятила себя воспитанию своего сына Шаботта. Здесь. И вот, однажды вечером, шестнадцать лет назад, этот самый сын входит в ее комнату, как всегда, своей подпрыгивающей веселой походкой, весь в движении, сгусток энергии, который добрую половину века хватал почетные дипломы и министерские должности с такой легкостью, как будто собирал детские кубики в коробку, ни больше ни меньше, какая беспечность! Как он сумел остаться этим чудным ребенком! Он вошел, взял двумя пальцами стул, тот самый, на котором сейчас сидел Тянь, поставил его перед ней, точно так же, как это только что сделал Тянь. Это был как раз тот вечерний час, когда он приходил посекретничать с ней, час, ожидаемый с таким нетерпением, когда он рассказывал о своих подвигах, совершенных им за день, час, когда, вот уже пятьдесят лет подряд, он регулярно приходил врать ей, но она пока еще об этом не знала. Итак, он уселся перед ней, положив на колени огромную рукопись, глядя на нее лучистыми глазами и не говоря ни слова, выжидая, чтобы она сама поняла. А она медлила, сдерживая закипавшую в ней радость. Она не хотела, чтобы это случилось слишком быстро. Она подождала несколько мгновений. Так ждут, когда вот-вот проклюнется птенец. Потом, не в силах сдерживаться более, она прошептала: «Ты написал книгу?» – «Я сделал даже лучше, мама». – «Что же может быть лучше, чем написать книгу?» – «Я изобрел новый жанр!»
Он буквально прокричал это: «Я изобрел новый жанр!» И принялся шумно расхваливать необычайную новизну того, что он называл своим либеральным реализмом. Он первым предоставил Коммерции право занять подобающее место в королевской свите романа, первым наделил коммерсанта достоинством главного героя, первым без околичностей стал превозносить коммерческое действо... Она прервала его, сказав:
«Почитай мне».
Он раскрыл рукопись. Прочитал название. Оно гласило: «Последний поцелуй на Уолл-стрит». Не то чтобы это название показалось ей глупым, но если вспомнить о теории либерального реализма, то, надо сказать, амбиции ее сына лишили его всякого эстетического чутья. Когда рассчитываешь, что твой труд прочтет половина человечества, не стоит давать ему подобных легкомысленных названий.
«Читай».
Она дрожала от нетерпения.
Она ждала этой минуты с той далекой зимы, когда она, юная вдова, в положении, получила из Бразилии телеграмму, в которой сообщалось о самоубийстве ее отца, Паоло Перейры Квиссапаоло.
– Я должна вам объяснить, что за человек был мой отец.
(«О нет, мадам, – подумал Тянь, – прошу вас, ну, в самом деле!»)
– Он был создателем «идентитаризма». Вам это что-нибудь говорит?
Ничего. Инспектору Ван Тяню это ничего не говорило.
– Неудивительно.
Она все же объяснила. История, признаться, запутанная неимоверно. Писательская склока во второй половине двадцатых в Бразилии.
– В то время ни один из них не был чисто бразильским писателем, кроме моего отца, Паоло Перейры Квиссапаоло!
(«Прекрасно, только меня-то интересует ваш сын, Шаботт, министр...»)
– Бразильская литература, какая мрачная шутка! Романтизм, символизм, парнасцы, декаданс, импрессионизм, сюрреализм... наши писатели задались целью создать какой-то странный музей восковых фигур французской литературы! Народ с обезьяньими повадками! Народ из воска! У бразильских писателей не было за душой ничего, что они не украли бы у других! И при этом не испортили бы!
(«Ша-ботт! Ша-ботт!» – скандировал про себя инспектор Тянь.)
– И только мой отец воспротивился этой франкомании.
(«Ох уж эти отступления...» – думал инспектор Ван Тянь...)
– Он объявил беспощадную войну этому культурному отступничеству, поддавшись которому его страна так стремительно теряла душу.
(«Отступления во время допроса – это как сорняк, как инфляция, как экзема, этого ничем не перебьешь...»)
– И так как тогда литературная жизнь мыслилась только в рамках какой-либо школы, мой отец создал свою собственную, «идентитаризм».
(«Идентитаризм...» – подумал инспектор Ван Тянь.)
– Школа, в которой он был единственным представителем; его идеи не воспроизводились, не передавались, не переносились, не повторялись никем!
(«Хорошо...»)
– Его поэзия отражала только его самого, его личность, а он – это была сама Бразилия!
(«Чокнутый, одним словом. Тихое помешательство. Сумасшедший поэт. Дальше».)
– О его поэтическом искусстве можно судить по трем строкам, всего трем.
Три не три, она бы их все равно процитировала.
(«И что это значит?»)
(«И что это значит?» – молча настаивал Ван Тянь.)
Короче...
На улице уже давно стемнело. Ночной холодок. Париж как одно сплошное сияние. Тянь – под сердцем револьвер, на револьвере Верден – идет себе.
Короче, подводит итог инспектор Ван Тянь, этот друг, бразильский поэт, дед покойного Шаботта по материнской линии, так никогда и не издавался. Ни строчки. Ни при жизни, ни после смерти. Он спустил свое состояние на макулатуру собственного сочинения, которой он бесплатно заваливал всех, кто умел читать в его стране. Ненормальный. Нечитаемый. Посмешище своего круга и своего времени. Даже его дочь потешалась над ним. И вот она выходит за французского посла в Рио! Лучшего подарка она ему не могла преподнести.
А потом изгнание. И беременность. И вдовство. И угрызения совести. Она хочет вернуться в страну. Слишком поздно. Проклятый поэт пустил себе пулю в лоб. У нее сын – Шаботт. Она перечитывает отцовские сочинения: гениально! Да, она находит их гениальными. «Неповторимыми». «Настоящее всегда приходит раньше на век». Она клянется отомстить за своего отца. Она вернется в страну. Да, но на коне, с тем, что напишет ее сын!
Старо как мир...
От улицы Помп до холмов Бельвиля довольно далеко, но после того как часами слушал, как утекает чья-то жизнь, время летит незаметно. Верден заснула. Тянь шагает по улицам Парижа.
Старо как мир...
Мать всегда верила, что ее сын Шаботт однажды станет писателем. Она никогда его к этому не подталкивала, нет («я не из тех матерей...»), но она так хотела этого, что когда бедный Шаботт смотрел в материнские глаза, он, должно быть, отражался в них с академической шапочкой на голове. Что-нибудь в этом роде...
И вот однажды вечером сын Шаботт в очередной раз проникает в этот мавзолей, покои его престарелой матери. Он читает ей первые строки своей книги, своего столь долгожданного «творения». И мать говорит: