К вечеру ветер стал свежеть, разводя большое волнение. Шлюпка не возвращалась. Капитан то и дело выходил наверх и спрашивал: "не видать ли четверки?" Получая ответ, что не видать, он беспокойно двигал плечами, сердито крякал и, приказав сигнальщику не сводить глаз с рейда, нервно ходил по палубе, заложив руки за спину. Беспокойство его видимо росло с каждой минутой, с каждым усиливающимся порывом ветра. Он сделал выговор старшему офицеру, что тот послал маленькую шлюпку на берег вместо того, чтобы послать катер.
- Теперь, видите-с... свежо... Им не выгрести... Они, разумеется, пойдут под парусами...
Старший офицер старался успокоить капитана предположением, что посланный со шлюпкой гардемарин Ф. не решится возвращаться при таком ветре на корабль и благоразумно переночует у пристани.
- Вы думаете-с? А я так думаю-с, что Ф. именно и пойдет-с и, конечно, поставит паруса... Молодость отважна-с...
И капитан сам взял бинокль и стал глядеть в заволакивавшийся мглой горизонт.
Начинало темнеть. Ветер усиливался. Шлюпка не показывалась.
Капитан не сходил с юта. Он то хватался за бинокль, то беспокойно ходил взад и вперед, словно зверь в клетке, то снова останавливался и вглядывался в подернутое белыми зайчиками волнующееся море.
- Четверка наверное осталась на берегу, - снова заметил старший офицер, сам видимо обеспокоенный.
- Не думаю-с! - резко ответил капитан.
И как бы в подтверждение его психологического понимания, сигнальщик весело крикнул:
- Четверка идет!
Капитан стремительно спустился с юта и бросился к трапу.
В полумраке, едва освещаемом слабым светом луны, совсем близко летела к кораблю, накренившись и ныряя в волнах, маленькая четверка под парусами.
- Видите-с! - радостно промолвил капитан, обращаясь к старшему офицеру.
И его, обыкновенно суровое лицо, освещенное светом фонарей, которые держали выбежавшие фалгребные, озарилось хорошей, светлой улыбкой.
Через минуты две-три шлюпка, наполовину залитая водой, пристала к борту. Гардемарин Ф., юноша лет шестнадцати, поднялся на палубу весь мокрый. Возбужденный, с раскрасневшимся от волнения лицом, он доложил старшему офицеру, что больной матрос сдан в госпиталь, и вручил квитанцию.
- А зачем вы не остались на берегу? Разве вы не видели, что свежий ветер, а? - строго спросил капитан.
- Я полагал, что он не настолько свеж, чтобы не идти, - ответил Ф.
- То-то полагали-с... А он свеж... Надеюсь, рифы были взяты?..
- На ходу взял-с.
- Ну, ступайте-с, переоденьтесь... Ишь мокрый совсем... Да потом ко мне милости просим чай пить-с. А вы молодец-с! И я на вашем месте тоже пошел бы... да-с! - неожиданно прибавил капитан и крепко пожал руку молодому человеку.
И, уходя в каюту, приказал гребцам дать по чарке водки.
После двухмесячной кампании, во время которой мы побывали в Ревеле, Гельсингфорсе и Балтийском порте и хорошо познакомились там с кюмелем, шведским пуншем и финляндской "сексой", мы с эскадрой вернулись в Кронштадт, хотя и присмотревшиеся к морскому делу, но все-таки очень мало в нем понимавшие и даже ни разу за все время не бравшие в руки секстана. И так было на всех кораблях. Корпусные офицеры, посылавшиеся с кадетами, и сами не умели обращаться с секстаном, так уж куда показывать другим. Да и вообще эти господа в большинстве были люди далеко несведущие, и посылка их с кадетами имела характер лишь полицейского надзора.
Через день или два по приходе в Кронштадт, за нами пришел из Петербурга пароход, и мы распростились с "Орлом", чтобы больше никогда его не видать. И он, и другие деревянные корабли через два-три года мирно стояли в гавани и вскоре, когда на смену им явились броненосцы, были проданы на слом.
Не пришлось более видеть и той варварской дрессировки матросов с порками, какую мы видели на "Орле". Доброму "старому времени" со всеми его ужасами пели отходную. Во флоте, как и везде, повеяло новым духом. И флот "не пропал", как предвещали тогда многие старики-моряки, втайне недовольные реформами, вводимыми великим князем Константином Николаевичем, и в особенности - отменой телесных наказаний. Оказалось, что могла существовать и дисциплина, могли быть и хорошие матросы и без варварств прежнего времени.
XIII
К 15-му августа мы все собрались в классы, и снова пошла обычная корпусная жизнь, для нас, впрочем, выпускных несколько более свободная.
В начале сентября начали готовиться к традиционному празднованию старшим курсом дня равноденствия. По обыкновению, сборы к этому празднованию держались в секрете от начальства, хотя начальство, разумеется, хорошо знало, что и в этом году, как и ранее, во все предыдущие года, этот традиционный обычай повторится и что помеха ему может только вызвать еще больший скандал. С каждого человека собирали по два, по три рубля для шитья костюмов в предстоящей процессии. Вопрос о костюмах вызывал горячие дебаты.
Но в нашем курсе явились и протестанты против этого обычая, находившие, что тратить деньги на такое шутовство нелепо. Таких протестантов набралось нас пять человек. Мы выпустили "прокламацию", в которой убеждали остальных товарищей не устраивать шутовского маскарада и деньги, предназначенные для этой цели, употребить на выписку нескольких журналов и газет.
Несмотря на горячий тон и, казалось нам, неопровержимую убедительность "прокламации", она не имела никакого успеха и дала нам лишь одного нового приверженца. Огромное большинство крепко стояло за сохранение "обычая" и к предложению выписать журналы отнеслось без малейшего сочувствия. Всех нас, протестантов, не без ядовитой иронии называли "литераторами". Мы, в свою очередь, называли представителей большинства "шутами гороховыми".
Несколько вечеров подряд происходили совещания для выработки программы распределения ролей и для решения существенного вопроса: кого из начальствующих лиц следует на предстоящем празднестве предать анафеме и кому провозгласить многие лета. Совещания эти были очень оживлены, и вопрос об анафемаствовании, надо признаться, не возбуждал больших разногласий. Решено было предать проклятию почти все корпусное начальство, за весьма немногими исключениями. Но так как предание проклятию столь значительного числа педагогов и учителей, каждого в отдельности, заняло бы слишком много времени и могло вызвать нежелательное вмешательство начальства, то постановлено было: провозгласить анафему лишь более выдающимся лицам, а остальных проклясть в общем перечислении фамилий.
Накануне дня равноденствия все костюмы были доставлены в корпус и припрятаны в надежных местах распорядителями. Ночью происходила примерка костюмов и кое-какие поправки. Все это делалось в величайшем секрете.
Следующий день прошел как обыкновенно. Казалось, ничто не предвещало традиционного празднества, и корпусное начальство, боящееся этого дня, казалось не особенно возбужденным. Однако ротный командир несколько раз в этот день показывался в роте, видимо желая узнать настроение. Но "настроение" было, по-видимому, самое спокойное.
Наконец вернулись от ужина, и тотчас же в роту стали собираться все однокурсники, бывшие унтер-офицерами в других ротах... Дежурный офицер благоразумно исчез, чтобы ничего не видеть и не знать, так как хорошо понимал, что всякая его попытка помешать манифестации вызвала бы крупный скандал. Такие скандалы, при бестактности начальства, бывали и оканчивались не особенно приятно для обеих сторон. Не показывались в этот вечер ни ротный командир, ни дежурный по корпусу, ни директор. Узнавши, что празднество будет, они сидели по своим квартирам и ждали, чтобы манифестация прошла только скорей и спокойнее, не осложнившись какими-нибудь серьезными беспорядками.
Тем временем участвовавшие в процессии - весь старший курс, за исключением шести протестантов, - торопливо одевались в спальной в свои костюмы, приклеивали бороды, красили лица и т.п.
В соседних залах роты уже нетерпеливо ждут процессии зрители: кадеты среднего и младшего гардемаринских классов и прибежавшие тайком воспитанники других рот. Дневальные, в ожидании хорошей подачки, зорко сторожат за дверями, готовые предупредить, лишь только завидят начальство.
Все готово. Процессия в стройном порядке, при торжественном пении гимна равноденствию, двинулась из спальной.