А когда Элоиза вернулась к дому и вошла в калитку, Ганс, сидевший неподалеку под свисавшими ветвями жимолости, сказал ей приглушенным, но спокойным голосом: «Я здесь, я ждал тебя». Она подошла к нему: «Каждому свой черед, Ганс…» Она долго простояла рядом с его креслом, потом положила руку ему на шею, и он наклонился, чтобы пальцы пришлись куда надо. Больше ни он, ни она ничего не сказали, Ганс откинул голову, прислонился к ее бедру, и Элоиза почувствовала, как его кровь под ее ладонью успокаивается. Жизнь продолжалась, и он боялся потерять жену, и хорошо, справедливо было то, что страх перед разлукой не всегда на одной стороне.
Годы спустя она почувствовала, как давит Гансу на затылок застарелая злоба. Другой. Другой стоял тут, на противоположном тротуаре, и с окаменевшим лицом смотрел на них. Ганс, шедший рядом, напрягся, его рука властно сжала ее локоть. Вот оно что, иногда ревность приживается и на обломках. Да ведь это все осталось позади, разве нет?
— Не надо, — прошептала она, — измены тех лет — всего лишь загадки плоти, не такие уж интересные.
— А ты не ревновала?
Она немного подумала, стараясь ответить честно. Ревновала? Она слишком рассудочна, слишком… как бы это сказать?
— Нет, не ревновала. По-твоему, это ненормально?
А он вот ревновал, именно что вопреки рассудку.
Они рассмеялись, и внезапно Элоиза почувствовала, что краснеет, как девчонка, при воспоминании об уверенности, охватившей ее после одной из таких встреч наспех: тело и душа живут в разных ритмах, и это не имеет никакого значения, во всяком случае, такого, какое придают этому благонамеренные нравоучения или старомодное воспитание!
— Видишь ли, Ганс, душа… ее отдают только один раз. А вот тело можно одалживать на время. Не так?
Он на мгновение опустил глаза, потом посмотрел на нее открыто, прямо, не обижаясь: она оказалась права.
Честно говоря, Виноградный Хутор тут ни при чем. Никто о нем давно уже и не думал, ну, разве… Потому что на Рождество Элоиза вместе с Эме, старой подругой по воскресной школе, устраивали грандиозные детские праздники для своих и чужих ребятишек — в лучшие дни их собиралось человек по тридцать или сорок. С тех пор как Ганс вышел в отставку, они с Ритоном вместо надоевших фальшивых елок выкапывали живое деревце в Риежском лесу, переносили его на луг позади амбара. И настоящая елка сияла огнями всю неделю, вспыхивала в ночи всеми своими лампочками и звездой на верхушке. Детишки это обожали, дрались из-за того, кто будет развешивать на ветках крохотные шарики, а пределом мечтаний для них было зажечь на Богоявление пропитанный бензином фитиль, обмотанный вокруг ствола. Дерево пылало чуть ли не всю ночь, деревенские влюбленные плясали рядом, распевая песни, а потом парами разбегались по хижинам на берегу моря. У многих все именно там и сладилось, они сговаривались при свете этих огоньков, среди благоухания смолы, шоколада, толченого миндаля. Всем, и молодым и старым, чудилось, будто они слышат в потрескивании огня раскаты смеха, и они, улыбаясь, уверяли, что хохочет не иначе как призрак Жюли-пожар-в-одном-месте, неукротимой, как в лучшие ее годы! Эме то и дело щелкала своей «лейкой», тоже хохоча во все горло. Вместе с годами она накопила и жирок, что совершенно не мешало ей носиться среди малышей, накидываясь, точно голодная, то на одного, то на другого. Эта Эме на любовь просто ненасытная какая-то, все ей мало.
А вот чего никто больше не умеет, так это делать такое миндальное печенье, какое делала Жюли. Теперь его покупают в Эксе, коробками по пятьсот штук, вздыхая и приговаривая: «В наше время сласти даром не раздают. Да и было ли когда такое?»
Анри тем временем никак не мог угомониться, просто бес в нем сидел. В Леопольда пошел, не иначе! Марианна с этим мирилась, в первый раз — кисло, во второй — нашла, чем подсластить: его звали Ришар, и с тех пор он прижился в доме… Но сердце у нее к этому не лежало, во всяком случае, в привычном смысле… Иногда кто-нибудь слишком громко повторял: «Ох, уж этот Ритон, он явно из породы…», и Марианна смеялась вместе с другими. Она встречалась глазами с Элоизой, и обе улыбались, чуть наклонив голову. Тайное ликование, но на донышке этой тайны всегда остается легкий привкус горького миндаля. Марианна усердно рисовала акварелью, Элоиза бросала копье — жизнь в самой себе находит способы примирения с существованием. Верность теперь не в моде, только и всего, и даже скрывать, что вытворяют, теперь перестали. Молодые, еще не утратившие своей бескомпромиссности, поглядывали на «предков» с едва уловимым презрением: уж они-то, конечно, будут другими, более разборчивыми. Элоиза никак на это не реагировала: поговорим потом, только это будет не скоро… а может, и никогда.