— Отлично, что-то я припоминаю, — говорит она вслух, но терпежу не хватает, — давай, давай, мам!
А теперь, уже в постели, она обдумывала рассказы матери. Они ездили в гости к кузену, в его замок — так называли дом крестьяне, которые жили рядом, это она и сама помнила. Но сейчас ей никак не удавалось связать образ того кузена Робера, усохшего от страсти влюбленного с разбойными глазами, который, как говорила мама, был готов ее убить, со спокойным коротышкой-толстячком, «дядей Бобом» — так она его называла, дарившим ей при каждой встрече в замке каких-нибудь привезенных им из Африки деревянных зверюшек. «Пока нельзя дарить драгоценности…» — приговаривал он при этом. Но — умер еще до того, как смог ей их подарить, завещав огромный, весивший, наверное, целую тонну серебряный браслет, какие, может быть, надевали на рабынь, и еще — колоссальный бриллиант, такой величины, что ему только и нашлось место, что в банковском сейфе. «А зачем нужны вещи, если ими нельзя пользоваться?» — смутно мелькнуло у Элоизы в голове. Ну, лежит этот бриллиант запертым Бог знает сколько лет… Сколько же?.. И сколько он пролежал так еще до того, как Элен отказала Роберу, или его только потом туда уложили? Элоиза не любила дорогих украшений, впрочем, не любила она и финтифлюшек или безделок, как называл бижутерию Дедуля. Хотя он-то сам иногда, не глядя на внучку, вдруг предлагал: «Сегодня воскресенье. Что, если тебе по этому случаю малость принарядиться?» Ах, как она его любила — даже вот в этой его противоречивости…
В день, когда был сделан этот снимок, папа привез жену и дочку в гости к кузену на легкой и — странное дело! — совсем новенькой «десятке». Они обедали в темной мрачной столовой, уставленной очень старинной, темной и мрачной, мебелью, а на затянутых темным муаром стенах висели невидимые, потому что темные и мрачные, картины. Элоиза только и видела тогда, что все темное и мрачное, потому как эта темень показалась ей похожей на ту, что таилась по углам в комнате Камиллы, когда-то красные обои которой за многие годы — а может, просто от грязи? — превратились в темно-бордовые.
Тогда Элоиза в первый раз обедала со взрослыми — «как большая». Хотя сама предпочла бы поесть на кухне. Люс была такая славная, перед едой она помогла ей утереть нос, вымыть руки и сказала при этом: «Ой, какая же ты миленькая!» У Люс были такие блестящие глаза, какие бывают, когда плачешь. Но вместо того чтобы дать Элоизе возможность приятно провести время на кухне с домоправительницей, ее усадили на подушку, положенную на несколько толстых словарей, и она несколько часов томилась за столом, чувствуя, как золотое шитье подушки царапает ей голые ноги. К тому же, велено было молчать.
Когда родители отправились пить кофе с ликером в кабинет и все уселись там рядком на кожаный диван — ужасно клейкий, просто все время прилипал, — Элоиза стала рассматривать альбомы, а потом — книжку о приключениях какой-то дурацкой утки, такую большую, что она не умещалась на коленях. И тогда дядя Робер сообразил, что можно показать ей картинки, разложив их перед окном — за диваном, — и родители разрешили Элоизе устроиться прямо на полу. Но в какой-то момент история маленькой гусыни и брехливой собаки малышке надоела — ничего в ней не было интересного, — и Элоиза, потихоньку выскользнув за дверь, выглянула наружу: очень уж хотелось пойти на кухню к мадемуазель Люс. А та, оказалось, сидит и плачет в три ручья, закрыв лицо руками, прямо над чашкой кофе. Ну, и тогда Элоиза совсем ушла из дому, молча и очень тихо… Она спустилась по ступенькам и отправилась искать приключений в девственных лесах кузена Робера…
Элоиза, устраиваясь поудобнее под одеялом, вздохнула: какие же все-таки свиньи эти мужчины! Робер свою домоправительницу сослал к кастрюлям, чтобы не посадить за стол рядом с бывшей возлюбленной! Свиньи они, да и только, эти мужики!
Парк был запущенный — вовсе не из-за нехватки денег, у Робера их было, вроде, с избытком, просто ему не хотелось обустраивать свою территорию. Камилла воздевала руки к небесам, едва заходил разговор о чащобах парка: «Бедняга Робер понабрался дикарских привычек, неудивительно, что он держит в таком состоянии целых два гектара земли!» А теперь Элоизе вспоминался подлесок, суховатый шорох листьев, перезвон тонких бамбуковых стволов, больше похожих на коленчатые стебли, шелест высоких трав… Свернув с тропинки, сплошь заросшей крапивой, она оказалась тогда нос к носу с кроликом, а потом — с соней, у которой были совершенно прозрачные уши; подойдя к ковру цветущего чеснока, распространявшему тонкий и острый запах, почувствовала на языке привкус салата, обежала вокруг пруда, где кружили золотые рыбки… потом ей и это надоело.
На лугу, где колосья щекотали Элоизе колени, перед ней промелькнуло что-то рыжее, выскочившее из-за груды сухих веток… Старая ива наклонилась к вонючей луже… И вдруг она набрела на поляну, в центре которой росли большие липы, а между коричневыми стволами висел гамак. У Дедули был точно такой же, и он привешивал его между двух старых, уже не плодоносящих абрикосовых деревьев. На краю поляны стояла клетка, ОЧЕНЬ большая клетка — размером никак не меньше Дедулиных сараев. Там в глубине спал… толстый дядька, весь заросший шерстью. Он спал, прислонившись спиной к стенке, раскинув руки и уронив голову на грудь. И даже немножко похрапывал.
Элоиза открыла дверь — это было совсем не трудно, потому что ключ торчал снаружи, — и подошла к дядьке. Эй, ты спишь? Он открыл один глаз, закрыл его снова и сделал своими толстыми губами пф-ф, пф-ф, пф-ф… Совсем как Дедуля, когда засыпает в кресле. Элоиза села рядом с дядькой. Он оказался ужасно горячий. А чего удивляться, если он такой меховой. Но, в конце концов, это его дело, каждый может поступать, как ему нравится, разве не так? Вот Элоиза, например, даже в самую большую жару не расстается со своими Белянкой и Киской.
Она, должно быть, тоже уснула… А когда очнулась, разбуженная птичьим криком, шерстяной господин, опираясь на руку, пристально ее рассматривал. У него оказались хитрые черные глазки, они были бы виднее, если б он побрился. «Привет!» Он не ответил, только зевнул и забился в угол.
Элоиза принялась болтать с незнакомцем, рассказывать ему о том, какие интересные вещи обнаружила в саду, о золотых рыбках: «Хочешь, отведу тебя посмотреть на них? И перестань все время чесаться, раскорябаешь кожу — болячки пойдут!» Шерстяной господин ничего не сказал, повернулся к ней спиной, что-то там, в углу, нашарил и протянул ей. Банан. До сих пор Элоиза никогда не ела бананов иначе как раздавленными в тарелке и засыпанными сахарной пудрой. Она сказала «спасибо» и стала смотреть, как ее новый приятель расправляется со своим бананом. А он счистил с банана кожуру и бросил эту кожуру куда-то в глубь клетки. Очень далеко. Элоиза сделала то же самое: ужасно забавно жить в клетке, можно и без тарелок обходиться, и без помойного ведра. Да и бананы в таком виде, оказывается, куда вкуснее.
Как раз в тот момент, когда Элоиза приканчивала банан, на поляне появились ее родители, кузен Робер и мадемуазель Люс — все жутко запыхавшиеся. Господи, да что они — забыли? Ведь нельзя бегать сразу после еды, это непременно скажется на пищеварении, бабуля Камилла сто раз предупреждала!
— Робер знаком приказал нам не двигаться, Люс стала тихонечко приближаться к клетке. Она несла в руках апельсины и яблоки и что-то напевала, не глядя в твою сторону. Ты встала и побежала к ней: «Ой, я так пить хочу, мадемуазель Люс и дядя Робер, так хочу пить — просто ужасно! Мы тут слопали целую кучу бананов! Невозможно вкусно, но ужасно хочется пить!».
Мама улыбнулась:
— Кажется, будто это было вчера, а тебе — нет? Горилла не пошевелилась. Люс положила перед ней апельсины, а когда обезьяна схватила один, шепнула тебе, не переставая напевать, чтобы ты спряталась за ее спину, а оттуда пробралась к двери. Ты так и сделала, и горилла что-то проворчала тебе вслед, размахивая руками. В этот момент Робер — словно на пытку идя — вскинул ружье. А ты метнулась обратно к горилле, поцеловала в щеку: «Спасибо за бананы, только, знаешь, тебе надо побриться, ты станешь такой краси-ивый!»