Я отвернулась. Я уже догадывалась о ее «другой жизни», сомневалась и в папиной верности! Правду сказать, я вообще во всем сомневалась, и у меня были свои соображения насчет «удачных» браков. Если по деревне, где живет шестьсот душ (считая собак), катит на велосипеде ловить рыбу — не взяв удочки — в пух и прах разряженный парень, он явно собрался на свидание, это ясно всем и каждому, даже воспитанницам католического приюта. Что тогда говорить обо мне, я-то ходила в коммунальную школу!
Мы с мамой сошли с мостика, откуда до головокружения смотрели на падающую каскадами воду, и укрылись в тени деревьев. Мама подобрала два кривобоких, зеленых, вяжущих язык яблока. Откусишь в первый раз — десны сводит, а потом так быстро привыкаешь, что ничего другого не хочется. Рядом с этим любой шафран или анисовка покажутся пресными!
Мама протянула мне второе яблоко, еще кислее того. Откусив его, я поежилась: сок вязал рот, почти сразу превращаясь в чистейшее наслаждение. В тот день я едва не постигла истину, которая тут же улетучилась. Сейчас, став на тридцать пять лет старше, я знаю, что самые изысканные удовольствия доставляет нечто посредственное, если приготовить его с умом!
Мама смотрела на меня:
— Когда тебе попадается червивый орех, что ты с ним делаешь?
— Выбрасываю.
Она засмеялась:
— Вот и в жизни все точно так же! Камилла-с-Полем варят варенье из того, что все остальные бросают в помойное ведро! И, поскольку это тянется уже больше сорока лет, я думаю, они получают от этого удовольствие. У каждого свои фокусы, девочка моя! Может быть, червяк в яблоке тоже вкусный, и за доказательствами далеко ходить не надо! Ест же бабушка белую черешню, а она всегда червивая, это все знают!
— Зато красную не покупает, а она стоит дороже.
Мы шли, не останавливаясь, нам было весело. Я молча отдавала ей семечки, она зубами сдирала с них коричневую кожицу, сплевывала ее в канал и искоса, задорно и вместе с тем смущенно поглядывала на меня. Мне плеваться не разрешалось.
Когда мы дошли до конца канала, я стала ныть: «Хватит с меня, дальше не пойду», — а велосипеды остались на откосе у шлюза.
Смотритель шлюза, удивший рыбу как раз под нами, смеясь, вскочил на ноги:
— Не часто вас здесь увидишь, мадам Дестрад!
Она спросила, не собирается ли он возвращаться домой:
— Так не могли бы вы взять к себе в лодку мою дочку, она слишком устала и пешком не дойдет, я-то еще ничего…
Он усадил в лодку нас обеих, попытавшись маму при этом ухватить, но она с улыбкой отклонилась. Потом принялся грести, а мы тесно прижались одна к другой. Вместе с темнотой по чистому синему небу растеклась сырая прохлада, и река, проглотив где-то у горизонта огромный яичный желток, отплевывалась туманом над Сен-Жилем. Образ принадлежит папаше Фуина. Я видела только красивое серо-золотое облако, которое появилось внезапно и почти сразу погасло. Солнечный ветер, благоухающий бриз, покачал лодку и улегся. Осенние сумерки проворно обвели деревья призрачными контурами, рождавшими предчувствие зимы.
Смотритель шлюза ласково смотрел на нас:
— Ну, как дела с велосипедом, мадам Дестрад? — Вся деревня, каждый из местных жителей хоть раз да видел, как моя мама трогается с места, переступая на педалях, словно танцует румбу! — Нелегко вам будет в темноте лезть вверх по склону, надеюсь, фонари у вас работают.
Они работали. И мы отъехали, наслушавшись перед тем любезностей, и благодарностей, и всяких хороших слов: «Мои парнишки любят вашу девочку». Его раскатистый смех еще какое-то время нас провожал. Мама тихонько посмеивалась, а меня охватили гордость и смущение. Мне кажется, я уже тогда знала, что ждет слишком решительных женщин, «настоящие» мужчины не терпят конкуренции. Правда, речь тут уже о других играх.
— Меня-то решительные женщины никогда не смущали, — прошептал Ганс.
Элоиза, судорожно вздохнув, поцеловала его и продолжала говорить:
— …Мама с наступлением ночи начинала нервничать, а меня темнота всегда успокаивала. Мама спросила, не страшно ли мне. А чего мне было бояться?
Бояться собственной тени или теней вообще, бояться себя или других, бояться темноты непонятных чувств. Мамин ответ на вопрос насчет папы был не более приемлем, чем надоевшая песня стариков; Элен это знала и больше ничего не прибавила.
Дома нам никто ничего не сказал, потому что каждый дулся в своем уголке. Папа вроде бы спал в шезлонге и похрапывал, должно быть, накачавшись четырнадцатиградусным изделием Равина, который разбавлял местную кислятину алжирским вином! Старики напевали, Поль в мастерской, Камилла в кухне, — про то, как неплохо вздремнуть под боком у белокурой девчонки… На самом-то деле незачем было сорок лет тому назад засовывать их в одну постель, нм больше подошло бы дружить. Да только вот оно как вышло! Ему хотелось иметь детей, а ей — надеть кольцо на палец.
В понедельник родители, как всегда, отправились на работу, а я осталась в Параисе со своими двумя ворчунами, но кое-что изменилось. Когда Дедуля в очередной раз воскликнул «знать бы мне раньше…», я вылетела из столовой, хлопнув дверью. Да сколько же можно!
Он догнал меня, едва не сбил с ног щелчком в лоб, и мы уставились друг на друга, как два пса — не улыбаясь и почти не дыша. По-моему, я тогда заорала громче него, порода все-таки сказывается: «Послушай, в самом деле! Какого черта? Тебе не надоело все время долдонить одно и то же? Ты бы должен уже привыкнуть, с тех пор как знаешь то, что знаешь!»
Его руки соскользнули с моих плеч.
Через несколько дней одна из святош, которых моя бабка донимала своим нытьем, — Дедуля называл их «богомольными вражинами», — уставилась на меня и спросила, не подросла ли я часом на несколько сантиметров? «Повзрослела, только и всего», — пожал плечами Дедуля.
Камилла и «добрая» мадам Д* еще долго кудахтали насчет этого: «Знаешь, дорогая, вот уж точно что твой муж…», а я тем временем перехватила Дедулю в саду:
— Может, смотаемся к каналу, я там около шлюза нашла местечко, где можно поживиться! Не знаю, как ты, а я по горло сыта их «отченашами»!
— Ты, никак, пескарей видела?
— Да, в то воскресенье, с мамой. Ты же помнишь, в тот раз, когда она помогала мне расти.
Он крепко прижал меня к себе, но не поцеловал. «Взрослых» ведь уже не целуют, правда? И в эту минуту все прежние знания перестали что-нибудь значить. И для него, и для меня. По крайней мере, так было до этого дня.
Элоиза умолкла и уткнулась лицом в ладони. Она не плакала. Ей было по-прежнему горько. Ма-Элен могла бы послать куда подальше свою иссякшую любовь вместе с тем, кто был всему виной, но она этого не сделала. Какого счастья она для себя добилась, оставшись с отцом, — это совсем другая история. Которая теперь закончилась. Завтра она уйдет, улетит с дымом. Элоиза, всхлипывая, прижалась к Гансу и прошептала, что у снега по-прежнему остался этот огненный привкус.
— Когда мы шли вдоль канала, я спросила у мамы, откуда у меня мог взяться такой кошмар, и она мне все объяснила. Когда мне было два года, я свалилась в горном цирке Гаварни вниз головой в фирн [30]и порезала губу о камень… Знала бы я заранее, так смотрела бы, куда лезу, верно? Но хуже всего то, что я и сегодня не смотрю!
Они улыбаются друг другу. У Ганса глаза на мокром месте: его всегда веселая, решительная жена… а у него от его собственной матери ничего на память не осталось, даже фотографии нет. Знаешь ведь, что родителям когда-нибудь придется умереть, или, вернее, что когда-нибудь их потеряешь, и все равно в сорок с хвостиком это пережить не легче, чем в десять.
Элоиза закрыла ставни в Параисе, теперь их откроют только на каникулах. Дедушка Андре поселился в доме престарелых в Сен-Креме, у него там есть телевизор в комнате и уверенность в том, что его накормят точно по расписанию, и ему не придется об этом заботиться, «знаешь ли, в последнее время твоя мать обленилась, палец о палец не ударит».
Под взглядом Элоизы он замолк. Она зажала его в угол между ванной и спальней и отчетливо произнесла, что он стар, он ее отец, ладно, пусть так, но это не мешает ему быть безмозглым кретином. И ушла, не оборачиваясь, а он у нее за спиной долго разорялся насчет уважения, с которым следует относиться к тем, кто произвел тебя на свет.