Выбрать главу

«Смерть наших умерших сделала нас в чем-то очень похожими, просто близнецами, — в который раз твердит себе Элоиза, мысли которой все еще вертятся вокруг Корали, — и нас обеих это поддерживает. Подумать только, она никогда не была моей любимицей… и на тебе! Может быть, тогда, давным-давно, надо было чуть понежнее относиться к Камилле. Или ей лучше было родиться в другое время?»

А Жюльен… О Господи, он не выпускает пера из рук, давным-давно научился прятать в книгах боль, которую причиняет ему жизнь. Он, в конце концов, снова открыл дом Жоржа Сиффра и, увеличив его, в нем и поселился. Не то чтобы ему, бедняжке, места не хватало, но он захотел объединиться с Центром, превратить все вместе в приют для недоразвитых, слишком взрослых для того, чтобы их приняли куда-то еще. Там, окруженный аутистами и великовозрастными даунами, которые его буквально на руках носят, он старается позабыть про век, не созданный для него. Впрочем, ему ни в каком веке не понравилось бы. Кажется, Жюльен ненавидит время, в котором живет, а на самом деле он не любит саму жизнь.

Все-таки это странно, в кого он такой? Ни жены, ни детей. Он словно поплавок, пляшущий на грани между ночью и днем. Одна из внучек Ритона прозвала его «дядюшка-какого-черта». Пока что «поплавок» выпускает в свет странные романы, которые с редкой силой кричат о конце иллюзий. Он имеет успех, и это ему не нравится.

Мой мальчик не шлет мне писем, вздыхает Элоиза, почти никогда не приезжает в Параис.

Он звонит всегда с наступлением ночи и шепчет на ухо матери, что люди — это скольжение ласточек по беспамятной Вселенной. Элоиза не знает, его ли это слова или Сиффра, и потом, так много несчастных людей вроде него, причем их становится все больше.

Понемногу она засыпает под пение туманностей, концерт, устроенный для нее сыном, шепот Жюльена стихает, когда ласковые слова Элоизы буква за буквой истощаются, погружаются в дрему, и он вешает трубку. Может быть, он тоже засыпает? Они никогда его толком не… но разве она так уж хорошо понимала тех двоих? И всех остальных родственников? Она часто говорит себе, что Жюльен родился от той темной стороны, которую Ганс никогда не приоткрывал даже перед ней, той, где все никак не найдут покоя его отец и мать, смешанные с пеплом Аушвица. Вот что досталось в наследство бедняжке Жюльену, а ведь когда-то… да, когда-то он был таким спокойным, таким веселым ребенком. До того как начал задавать жизни вопросы без ответов, а так, к сожалению, поступают все. Я даже не уверена, что ему знакомы маленькие радости тела, которые так помогают, о, шлюха Манон! Ну, да вот так оно вышло…

Дождь утих, но это ненадолго, небо слишком низко нависло, и потом, воздух влажный, как в грозовые дни. Недостает только грома и молний, как во времена Дедули, когда Элоиза устраивала себе палатку, набросив старый ковер из коровьей шкуры на две метлы. Обращаясь к небу, она орала: «Пусть льет вовсю!», она чихала от пыли, сыпавшейся с ее крыши: «Я у себя в доме», — объясняла она деду, кричавшему, чтобы она вылезала оттуда. Это было время маленького невесомого счастья…

Она внезапно рассмеялась, вспомнив, как однажды замахнулась на грозовое небо, потрясая старой Дедулиной саблей. Она только что прочла «Плавучий город» Жюля Верна, там во время дуэли на палубе корабля, где хороший сражался с плохим, огонь Юпитера помог склонить случай на правильную сторону, испепелив злодея, который покусился на честь дамы! По этому случаю Элоизу нещадно выпороли, а потом старик хохотал как ненормальный, с чего ей вздумалось задирать небо? «Но, Дедуля, — чтобы посмотреть, что будет!» В конце концов, она и всю жизнь прожила ради этого…

Жаба медленно выбирается из ямы с водомерами, невозмутимо шествует к камням, прочерчивающим дорожку на гравии двора, разбросанным от ворот до стены, по которой карабкается жимолость. Ей очень нравится это место. Как только после дождя чуть пригреет солнышко, тысячи мошек, рождаясь, казалось, прямо из радуги, начинают виться у самой земли. Жаба заглатывает их с влажным причмокиваньем, назойливым, как звук капель, падающих из крана. Элоиза всегда видела эту тварь на одном и том же месте, между ямой и садом; жаба не обращала ни малейшего внимания ни на собаку, ни на сорок, ни даже на кошку, которая старательно ее обходила, морща нос. Интересно, она так же стара, как сама Элоиза? Возможно.

Снова зашелестел дождь, и жаба вернулась в свое укрытие. Над изгородью вовсю разоряется трясогузка, явно злится, должно быть, кошка ее спугнула. В луже плещется дрозд, а дождь тем временем становится сильнее, капли подпрыгивают, по воде расходятся широкие крути. Элоиза прислушивается к этому глухому пению, рокочущему, когда к дождю примешивается ветер, ей нравится его слушать, но на голову все чаще начинает капать вода. Элоиза позволяет струйкам стекать ей в рот — нет ни малейшего желания выпрастывать руки из-под шубы, чтобы вытереться. И все же надо бы уйти под крышу. Хотя лучше бы это не кончалось. «Наберись терпения, девочка моя, скоро тебя заберут, как убирали шезлонги во времена… тех, других, которых больше нет. Когда Дедуля развешивал садовую мебель по стенам мастерской, это означало, что лето кончилось. Она тоже близится к концу, вот она, зима твоих дней, Элоиза».

Ганс тоже, как и она, любил дождь.

— Помнишь, любимый, когда нас накрыло грозой на берегу Дулуары, как все гремело, в точности, как медные тарелки…

Лошадей они оставили посреди дамбы, и те разбрелись в зарослях тамариска, а сами побежали укрыться в полуразвалившейся хижине. Ливень оглушительно барабанил по железной крыше, еще больше отгораживая их от мира. Они сидели там, молча прижавшись друг к другу, словно два птенца, наслаждаясь этой вагнеровской музыкой и глядя на то, как вода размывает земляные насыпи. В тот день Элоиза почувствовала, с чем, с какими… первичными — точное ли это слово? — ритмами она дышит в лад. Это была партитура воды, не то же самое, что океанская симфония для Ганса, но главная для нее. Она поделилась с ним своим удивлением и даже презрением к тем, кто плавал, закрывая глаза и чувствуя в сердце страх перед темнотой глубин.

— Знаешь, однажды я спросила об этом у папы, хотя не сомневалась в ответе, все было известно заранее. — Разумеется, ответом было молчание и злобный, быстро уклонившийся взгляд. Она спрашивала и других, наверное, тоже отцов! С тем же результатом. Психоанализ на этих отказах и наживается. — Как ты думаешь, это и есть подавленное желание?

Ганс-то шел вперед с открытыми глазами.

— Ганс, Боже мой, почему ты умер, а меня с собой не взял? И в этот раз тоже…

Это не было эгоизмом. Элоиза всегда знала, что страсть мужа к океану была всепоглощающей, она затмевала все остальное. В крайнем случае, Ганс мог обойтись без Элоизы, да ведь именно это и произошло здесь, в Параисе, когда после падения и перелома костей таза он узнал, что теперь не сможет ходить без костылей. Значит, конец кораблям, рассветам под парусом, долгим грезам с попутным ветром? Ганс позволил мысли о смерти себя высосать, и ничто его не удержало. Старость — это еще и бесповоротное нарастание безразличия ко всему, что не ты… оно вымораживает сердце одновременно с тем, как возраст сковывает остальное.

Невесело это. «Вот и я стою на том же склоне, — думает Элоиза, — и сама это чувствую. Я уже могу обходиться без других и вместо этого смотреть на льющуюся воду, я могу обойтись без того, чтобы видеть Жюльена, слышать Эмили, дождаться тех, кто вскоре придет… ты довольствуешься малым, девочка моя, это нормально для твоего возраста».

Но что-то в ней восстает, какого черта, вот это и есть эгоизм! Она молча размышляет, трезво, без иллюзий осознает: «Моя жизнь прошла, только и всего. И ничего больше. Будущее, о, великие боги, будущее… оно может принести мне лишь угасающие желания, животные удовольствия. Это противно, более того — омерзительно».

Элоиза ненадолго уснула. Во второй половине дня с ней такое случается все чаще. Это она-то, которой шесть часов беспробудного сна давали силы на целый день. «Да что это такое творится?! — заорала бы Розали. — Угасаешь понемногу, милая моя, что ж тут поделаешь!»