– Вы полагаете, что можете что-нибудь поделать? Вы хотите моей помощи? Милый Чарльз, вы добиваетесь невозможного. Сильного человека, как бы дурен он ни был, можно образумить и уговорить, слабый же грешник, который находит удовольствие в своих пороках, глух ко всем призывам, пусть самым красноречивым. Тюрьмы переполнены людьми, которые провинились раз, – неизменное доказательство бесполезности примеров и убеждений в тех случаях, когда слабость и порок действуют заодно. Слабость располагает иногда силой более страшной, чем любая грубая сила, – вот почему она так непобедима.
Он подвинулся вперед в своем кресле, и глаза его заблестели под нависшими густыми бровями.
– Я виделся с Эвелиной два года тому назад в Симле, – сказал он. – Я поехал туда, потому что до меня дошли слухи обо всем этом. Я думаю, что с ней одной я справился бы, но вместе с Уинфордом они легко насмеялись над моей силой. Я говорю вам, Чарльз, две слабые, но упрямые натуры совместно обладают дьявольской силой. Нет силы в такой мере несокрушимой, как упрямая слабость. Я поставил крест над ними обоими.
– Но ведь вы не можете оставить их в таком положении? – пробормотал Чарльз.
– Я пробыл в Симле шесть месяцев, – произнес тот мягко, – и Эвелина – мое единственное дитя.
Чарльз в унынии направился домой. На пороге он встретил свою жену. Он вошел за ней, поднялся в ее будуар и начал рассказывать о своих двух визитах.
– Ужасно, унизительно! – восклицала она от времени до времени, когда он с точностью описал ей гостиницу и состояние брата и невестки. – Бесстыдство! – сказала она с раздражением.
Ее яркое лицо покрылось густым румянцем. Она была очень крупной женщиной с приятной, но полной фигурой. Ее светлые волосы и голубые глаза придавали ей молодой вид, но моложавость скрадывалась резким выражением рта. Люди обыкновенно описывали ее как «веселую, добродушную женщину», но такие отзывы основывались главным образом на ее фигуре и красках. Существует обычная ошибка приписывать хороший характер людям крупного сложения – ошибка, исходящая, надо думать, из того предположения, что телесные размеры соответствуют душевным качествам. По отношению к леди Сомарец эта теория была безнадежно ложной. Она была велика телесно, но низка нравственно, и, так как отношение к жизни определяется, к несчастью, характером, а не легкими и горлом, она склонна была гораздо чаще проклинать, чем благословлять.
– Необходимо что-нибудь сделать для них, – печально вымолвил Чарльз, теребя усы, с грустью в глазах. – Необходимо сделать что-нибудь, Гетти.
– Ты говоришь, там есть дети? – спросила она резко.
– Двое: мальчик и девочка – славные детки, я думаю.
– Мы можем еще иметь собственных детей, Чарльз, – ответила ему жена холодно.
Он сконфуженно пробормотал что-то вроде извинения.
Несмотря на первую неудачу, месяц спустя он снова повторил брату свое предложение насчет детей, но и на этот раз встретил отказ.
Уинфорд не хотел расставаться с детьми. Они были как раз достаточно взрослыми, чтобы забавлять его, а в те редкие моменты, когда он бывал трезв, он нуждался в том, чтобы забавляться. Его брату оставалось только одно – он погасил долги и прекратил непрерывное выкачивание мелких сумм, обеспечив Уинфорда небольшим еженедельным пособием.
После этого он постарался забыть об Уинфорде. Почти с облегченным сердцем узнал он, что тот опустился до Шеперд-Буша, а потом поселился на какой-то грязной задней уличке. Ему казалось, что это уже последняя ступень. Может быть, там он закончит жизнь, и тогда можно будет взять несчастных детей и дать им надлежащее воспитание. Но Уинфорд не умирал. Он продолжал жить, соединяя два дня жизни, на которые хватало получаемого пособия, с пятью днями тягостного прозябания, в продолжение которых он с трудом добывал выпивку и выслушивал пьяные жалобы своей жены.
Дети становились тогда источником утешения.
Когда прекращалась головная боль, исчезали видения и поглощающая жажда не охватывала его со всей своей силой, он беседовал с ними и нежно посмеивался над их поражающим невежеством и испорченной речью, рисовал для них картинки. Он был бы блестящим художником: чувство красок было у него поразительное, его рука, какой бы неустойчивой и дрожащей она ни была, всегда была верна линии. Он был художником по натуре.
Тони и Фэйн, в своих отрепьях, сидели тогда рядом с ним и, зачарованные, смотрели на чудеса, которые вырастали на стене и на клочке бумаги при помощи цветного мелка и карандаша. Он еще разговаривал с ними по-французски, в то время как их мать, развалившись, по обыкновению, на постели, читала газеты и бессмысленно смеялась над их тайными забавами. Его произношение отличалось той чистотой, которую он впитал в течение двухлетнего пребывания, еще мальчиком, в Париже.