Может быть, ответы на все эти вопросы содержались в дальнейшем повествовании, но дальнейшего повествования нет, все пропадает в одну секунду, я только слышу старушечий голос Морин Миллиган.
Она говорит:
— Хочешь увидеть, что было дальше, Франциск?
Ответить я не успеваю, проснувшись от надсадного звона разбитого стекла. Еще темно, и я включаю свет. На полу в окружении осколков стекла лежит камень, к которому резинкой привязана записка. Почерк неловкий, корявый, как у человека, которого никогда не учили, что буквы нужно выписывать красиво, хотя бы пытаться быть аккуратным. Каждая линия будто бы не соответствует другой, в них нет гармонии, а оттого письмо выглядит жутковато, в нем значится:
«Нам надо поесть вместе. В «Тако Белл». Полдень.»
Глава 4
Я ненавижу «Тако Белл» и прочие псевдомексиканские забегаловки. Ненавижу их буквально за все: за запах жира и острого соуса, за цветасто-яркие стены и столики, и, наконец, за такос и бурритос, наполненные загадками и тайнами, которые я не в силах разгадать.
Словом, сказать, что я не доволен выбором места встречи — ничего не сказать. В своем похоронном костюме среди праздничного, подходящего для детских утренников интерьера, я смотрюсь смешно и глупо.
Впрочем, говорит мне внутренний голос, а где в похоронном костюме ты не смотришься смешно и глупо, кроме гроба?
Где ты действительно должен лежать. Я касаюсь шеи, места, где под пальцами тут же оказывается мой заживший, длинный шрам. Меня подняли из мертвых и от меня это скрывали. Впрочем, сказать, что я не скрывал бы такое от своего ребенка, означает соврать.
Как там говорила моя новоприобретенная бабуля? Преступить законы мироздания? Не в стиле моего отца, который даже законы пользования микроволновкой преступить не способен и запрещает готовить в ней омлет.
Почему я жив? Может ли у меня голова оторваться, если закончится действие папиной силы? Животрепещущие вопросы, разумеется, но был и еще один, куда более волнующий меня конкретно в этой точке пространства и времени.
Собирается ли стрелок убить меня сейчас? С одной стороны, он уже пытался сделать это при сотне свидетелей, а другой — вчера он был в моем дворе, передавая мне весточку и попутно закончив жизнь моего оконного стекла совершенно бесславным образом.
Иными словами, желай Доминик убить меня, он без проблем устроил бы это вчера, без лишних свидетелей и сложностей. Но, видимо, мой троюродный брат и чокнутый киллер по совместительству, хочет со мной поговорить.
Второй вариант: ему нравится убивать при свидетелях, такой вид эксгибиционизма, к примеру. На этот случай я захватил с собой пистолет, который отдала мне Мэнди, но в глубине моей души нет уверенности, что в случае чего я смог бы выстрелить с достаточной надежностью.
Лет в шестнадцать Мильтон учил меня стрелять, как и любой южанин, я в состоянии обращаться с оружием, но особенных успехов в данной области никогда не проявлял, и вот уже четыре года минуло с того момента, когда я нажимал на курок в последний раз.
Доминик сидит в углу, под солнечно-радостным стендом с фотографиями лучших работников. Ровно над головой у Доминика улыбается самой счастливой на свете улыбкой некая Джолин Харрисон, на которую я очень стараюсь смотреть, чтобы не встретиться взглядом с моим новоприобретенным братом.
Я сажусь перед ним, оглядываю невероятное количество еды на его подносе. Жирные, наполненные мясом под завязку кессадильи, коричные палочки и коричные пирожки, одинаково золотистые и пахнущие маслом, начос, политые желтым американским сыром, кусок яблочного пирога, показавшийся аппетитным даже мне и ко всему прочему невероятно, нефизиологично большой стакан с кока-колой. Интересно, как человек может съесть все, что лежит на этом подносе, и остаться с прежним набором внутренних органов? Это вообще возможно?
Если учесть, что мои глаза транслируют всю правду о внешнем мире, то — еще как. Доминик макает коричную палочку в сырный соус, с увлечением и удовольствием жует, вслед за этим принимается за начос, которые посыпает сахарной пудрой от яблочного пирога, а кессадилью и сам пирог вообще употребляет едва ли не одновременно. Доминик так наслаждается жирным, вкусным фастфудом, как будто только что, в грязной, цветастой забегаловке с большим колокольчиком над кассой, нашел смысл своей жизни.
Я некоторое время вежливо сижу, наблюдая за тем, как Доминик подцепляет кусок расплавленного сыра и кладет его на коричный пирожок. Он все еще невероятно красив, и его удивительным образом не портит даже скорость с которой он пожирает еду из «Тако Белл».
Сначала я начинаю постукивать пальцами по столу, потом тяжело вздыхаю, но Доминик не реагирует, продолжая завтракать, а может быть и обедать.
— Ну? — говорю я, наконец. — И что ты мне скажешь?
Доминик подтягивает к себе стакан с колой, втягивает ее через трубочку, цокает языком с таким нескрываемым наслаждением, что ему стоило бы сняться в рекламе.
— Вот эти, — говорит Доминик, указывая на коричные палочки. — Вкусные.
Я некоторое время смотрю на него, стараясь справиться с поступившей мне информацией, потом говорю:
— Хорошо. А еще что ты мне скажешь?
Доминик задумчиво водит трубочкой в стакане, потом говорит:
— Вообще-то все вкусно. Ну, чтобы быть точным. «Тако Белл» — клевый.
— Замечательно. Ты ради этого меня сюда позвал?
Доминик вскидывает на меня взгляд, и синевой меня обдает как морской волной.
— А, — тянет он. — Ну точно. Привет, Франциск.
Доминик берет пластиковую вилку, вертит ее в пальцах, а потом ломает, откидывая кончик с зубцами и пробуя большим пальцем оставшуюся часть на остроту.
— Я могу убить тебя этим, — говорит он. — И чем угодно другим.
— Чудесно, я уже понял, — фыркаю я. — Что-нибудь еще?
— Не ешь мои коричные палочки, я же вижу, как ты на них смотришь. Иначе я воткну сломанную вилку тебе в руку.
Я некоторое время смотрю на его невероятно красивое лицо, пытаясь найти хоть тень мысли в его глазах, а потом поднимаюсь, собираясь уйти, но он перехватывает меня за запястье.
— Но ты же не за этим пришел, Франциск? Не чтобы воровать чужую еду?
— Вообще именно за этим, но раз ты против, то я потерял интерес к нашей встрече.
Я даже не уверен, что Доминик поймет шутку, но он вдруг смеется, заразительно и звонко. А потом так же вдруг перестает, будто его переключили. Теперь он говорит голосом совершенно нормальным:
— Мама получила насчет тебя другие указания. Ты уже предстал перед Ним, одетый плотью нетленной, да? Я просто не очень понял. Мама говорит, что тебя нужно ис-сле-до-вать. Исследовать. Ты первый со времен этого, как его, Лазаря.
Я снова касаюсь пальцами своей шеи, искренне надеясь, что моя голова останется на месте.
— Так что мы будем держать тебя взаперти и считать твой пульс, — заканчивает Доминик. А потом я вдруг подаюсь к нему, хватаю за воротник, зашипев:
— Если ты думаешь, братик, что можешь меня запугать, то ты очень и очень неправ. Ты можешь убить меня, разумеется. А еще я могу убить тебя, находясь от тебя за тысячу километров. И даже после смерти я могу мучить твою душу. Вечно. Ты же католик, ты должен бояться ада.
Доминик отправляет в рот последний коричный пирожок, сосредоточенно его жует и его взгляд не выражает абсолютно никакого страха, но я чувствую, что жилка у него на шее бьется чуть быстрее.
— Ад это плохо, — говорит Доминик, обнажая блестящие, белые зубы. Я считаю веснушки у него на носу, чтобы успокоиться и не двинуть ему. Потому что с большой вероятностью, если я ему двину, он меня убьет. — Так ты согласен? Хочешь коричную палочку?
Доминик продолжает лучезарно улыбаться, и я вдруг отпускаю его. Мне вспоминается та история из отцовской папки. Мальчик без жизни, без школы, без детства. Программа «Дело Господне», и все. Весь Доминик только строчка в отчетах прелатуры его матери. Я сажусь на место, почти пристыженный одной этой мыслью, смотрю на Доминика снова, глаза у него все такие же открытые и яркие.