Я, на свой собственный взгляд, завернул последнюю реплику так удачно, что тут же жалею, не оказавшись на сцене в тот же миг. Отец Стефано смотрит на меня долгим, но при этом почти неощутимым взглядом, а потом чуть двигает головой, так что движение нельзя интерпретировать с точностью как отказ или согласие.
И все-таки я знаю, что семечко, только маленькое семечко сочувствия ко мне, я все-таки заронил. Главное, чтобы оно успело прорасти до того, как я сменю свой юг на итальянский.
— Пожалуйста, мне не нужно, чтобы вы что-то делали, просто дайте мне заснуть ненадолго, и я сам. Просто скажу папе, где я, чтобы ваше начальство могло с ним договориться? Понимаете?
Но заснуть мне отец Стефано, разумеется, не дает. Вообще больше со мной не разговаривает, и именно поэтому я понимаю, что что-то у него внутри все-таки затронул. Он снимает бесконечные показатели: как я дышу, как бьется мое сердце, с какой скоростью сокращаются зрачки, прощупывает мои внутренние органы. Я даже узнаю, что последний неприятный процесс именуется пальпацией, и что как минимум у меня есть печень, и если долго пытаться ее нащупать, на животе остаются синяки.
— Не хотите стать моим терапевтом? — спрашиваю я, но отец Стефано мне больше не отвечает. Интересно, до того как стать священником, каким он был врачом? От хлороформа меня все еще очень клонит в сон, но подремать мне не дают. Если же я вырублюсь от усталости, то вряд ли смогу успеть выйти в мир мертвых, чтобы связаться с семьей.
Морриган возвращается примерно часа через два, хотя мне довольно сложно сказать — ощущение времени у меня теряется очень быстро, иногда даже в какой-нибудь особенно длинной очереди.
Святой отец передает ей все, что хотел сказать мой организм, она сосредоточенно читает.
— Отклонения от нормы минимальные? — спрашивает она.
— Да. Их практически нет. Перед нами здоровый молодой человек, все показатели соответствуют его росту и возрасту.
— Я близорукий, если это кого-нибудь интересует. Минус шесть, и я себе льщу.
Морриган оборачивается ко мне, смеряет меня своим учительским взглядом, потом медленно подходит, будто я укушу ее или еще что-то опасное выкину.
— Чудесно. Здоровый молодой человек, наверняка, выдержит долгий перелет и работу с ним настоящих, квалифицированных танатологов нашего Ордена.
Морриган снимает с меня очки, аккуратно складывает их и кладет на стол.
— А все католики такое воплощение зла или только вы, мисс? А вы — всегда или только…
На этот раз Морриган достает не пистолет, а шокер, и электрический заряд бьет меня так больно, что я злорадно думаю, как только меня отпускает: если у меня остановится сердце, то-то Его Святейшество Морриган не похвалит.
— Используйте вот это, святой отец, если он будет пытаться спать. И не дайте мальчишке-медиуму вас обдурить.
Она обжигает меня синим, холодным взглядом, и я кривлюсь в ответ.
Глава 5
Следующие пять часов проходят не лучшим образом. Я имею в виду, что лежать неподвижно затруднительно само по себе, но когда тебе кроме того не дают еды и перестают давать воду, жизнь начинает казаться сущим адом.
Отец Стефано неохотно объясняет, что завтра у меня нужно будет взять анализ крови, и они хотят видеть мою кровь как можно более чистой. Он старается на меня не смотреть, а я периодически рассказываю отцу Стефано, что сказал бы Бог, если бы падре дал мне хоть двадцать минут сна. Падре не реагирует, по крайней мере внешне, но я продолжаю верить в одно из двух: возможно либо пробиться в сердце человека, вызвав у него искренние эмоции, либо достать его так сильно, что он перестанет обращать на меня внимания.
Впрочем, пару раз, когда я пытаюсь незаметно задремать, святой отец, игнорируя все советы Господа Нашего по этому поводу, награждает меня электрическим разрядом шокера.
А потом в мою комнату, келью, палату или как ее назвать, заходит Морин Миллиган. Она перебирает свой розарий с видом кротким, будто рождественский агнец.
— Падре, вы можете отдохнуть, я посижу с ним.
Когда мы с Морин остаемся одни, она берет стул и садится рядом, говорит:
— Наверное, мы не самые гостеприимные люди.
— Наверное, — говорю я. Язык у меня во рту, кажется, ворочается с большим трудом, распухший и горячий. — Но если бы вы подали мне стакан воды, я бы все простил.
Морин смотрит на меня, потом мотает головой, аккуратным, осмотрительным движением.
— Нет.
— Вы ведь не ради анализа крови не даете мне пить? Вы хотите проверить, выносливее я, чем другие или нет?
Морин не кивает и не качает головой, просто смотрит на меня очень внимательно, своими совсем не старушечьими глазами.
— Умный мальчик.
Она еще некоторое время молчит, рассматривая меня, потом говорит:
— Ты можешь поспать, пока я здесь.
— Я хочу есть, я хочу пить, мне неудобно лежать, у меня болит каждая из моих двести восьми костей.
Но как только Морин кладет руку мне на голову, так, как делала бы это бабушка, которую я никогда не знал, мягким, ласковым движением, я тут же зеваю. Кто как, а я не имею привычки смотреть в зубы дареным коням, поэтому если уж у меня есть шанс поспать, я посплю.
Я долго пытаюсь оказаться в мире мертвых, но когда засыпаю, то снится мне снова цветной, настоящий сон, который нагнала на меня Морин. Мне снится наш сад, и прекрасная летняя ночь, из тех, когда все в мире кажется красивым, правильным, поправимым. Одурительно пахнет садовыми цветами и влажной, холодной землей. Я вижу Мэнди, которая сидит на краю разрытой ямы и болтает ногами. На ней летнее, легкое, но черное платье, и движения у нее такие же легкие.
Но она плачет. Никогда я не видел, чтобы Мэнди плакала. Мильтон говорит, что ей можно вырезать аппендицит без анестезии, и она не пустит и слезинки. Но сейчас Мэнди плачет, совершенно беззвучно, не всхлипывая, не вздыхая: слезы просто текут у нее по щекам, падая в бездну ямы, над которой она болтает ногами. Как только в саду появляется отец, Мэнди утирает слезы, говорит:
— А если яма будет слишком глубокая? А если она будет недостаточно глубокая? Он сможет выбраться?
Отец поправляет очки, смотрит внутрь, в темную пустоту ямы, и я уже понимаю, что это за яма. Моя могила. Это будет моя могила.
— Мы все рассчитали, Мэнди. Она должна быть в самый раз.
Мэнди и папа смотрят друг на друга, как будто оба не в силах понять, почему они обсуждают оптимальный размер могилы для ребенка, когда стоило бы обсуждать его оценки в школе или количество мультфильмов, разрешенных к просмотру за один вечер.
— Скоро мы начнем? — спрашивает Мэнди. Она встает, и я вижу, что Мэнди совсем босая, ноги у нее перемазаны землей. Мэнди вытаскивает у папы из кармана нож, и вдруг зубасто улыбается.
— Мне не терпится попробовать.
— Мне тоже, — папа смотрит на часы, потом говорит. — Двадцать пять минут и семнадцать секунд до полуночи.
Мильтон несет в сад меня. Я в черном, праздничном костюмчике, похожем на те, что я ношу сейчас. За воротником не видно стежков, которые соединяют мою голову с телом. По щекам у меня идут заметные даже в темноте трупные пятна, на которые я не хочу смотреть. Итэн следует за Мильтоном, у него в руках фонарик и книжка, слова из которой он повторяет, не издавая ни звука, только шевеля губами.
— Пора, — говорит Райан. — Нам нужно его закопать.
Мильтон, все еще удерживающий меня на руках, смотрит как-то странно, и мне кажется вдруг, что он меня не отдаст. Но, в конце концов, Мильтон гладит меня по волосам, как будто на прощание и послушно укладывает меня в разрытую могилу, бережно, как укладывают в кровать заснувших перед телевизором детей.
Итэн всхлипывает шумно, а потом говорит:
— Можно не смотреть?
— Нельзя, — говорит Райан. — Мэнди, милая, передай лопату. Закапывать должны мы с тобой.
Говорит папа деловито, как будто происходящее не вызывает у него ни единой эмоции, но руки у папы дрожат. Он и Мэнди закапывают меня. В какой-то момент папа останавливается, когда из-под земли торчат только мои пальцы, белые и безвольные. Папа смотрит в яму абсолютно пустыми глазами, как будто не совсем верит в то, что делает.