— Давай, — шипит Мэнди. — Давай, Райан. Ты можешь.
Она за все это время не останавливается ни разу, даже чтобы просто передохнуть. Когда яму они с отцом все-таки зарывают, папа разравнивает землю, как будто бы очень важно, чтобы все было до сантиметра аккуратно.
Мэнди щелкает пальцами перед носом Итэна, с увлечением повторяющего слова из своей книжки.
— Братишка, быстро принеси нам чашку из дома.
Итэн принимает слово «быстро» слишком близко к сердцу, потому что возвращается меньше, чем за минуту, изрядно запыхавшийся. Он приносит чашку с кухни, старую чашку, которую папа привез из Лондона. Сейчас от чашки уже откололся кусочек, но тогда она была еще целая и совсем новенькая. На ней изображен британский флаг, и я часто пью из нее кофе.
Мэнди берет у Итэна чашку, подкидывает в руке и ловит, потом поднимает с земли папин нож, и полосует себя по ладони, глубоко и сильно, даже не поморщившись. Кровь она стряхивает в чашку, и передает ее вместе с ножом папе. Папа делает то же самое, спуская кровь в чашку, много крови. Итэн и Мильтон поступают так же, и чашка оказывает почти наполненной к тому времени, как снова оказывается у Мэнди. Она делает глоток, размазывает остатки крови на губах тыльной стороной запястья. Кровь из чашки отпивают и все остальные, а потом отец кивает Итэну, и тот начинает что-то читать. Я не знаю языка, на котором он говорит, но Итэн старательно выговаривает каждое слово, будто бы от этого зависит его жизнь.
Моя жизнь. От этого зависит моя жизнь.
Первым к могиле подходит Мильтон. Он выливает остатки крови из чашки на могилу, говорит:
— Возвращайся, малыш.
А потом Мильтон берет нож и втыкает его себе в ладонь, расковыривая рану, так чтобы кровь не просто шла, чтобы она текла. Мильтон кривит красивые губы, а потом касается израненной ладонью земли, позволяя ей впитывать его кровь. Я машинально волнуюсь за дядю, который может подхватить столбняк или ботулизм, хотя прошло вот уже одиннадцать лет, Мильтон живет и здравствует, насквозь проспиртовав свой организм.
Итэн передает отцу книжку, и отец подхватывает чтение на полуслове, будто бы говорит на родном языке. Я не представляю, что Итэн без колебаний проткнет себе руку ножом, но он делает это быстро и решительно, с неожиданным спокойствием.
— Иди сюда, Фрэнки, — говорит мне Итэн.
Он прикладывает ладонь к земле, замирает, напоминая человека, который просто очень-очень сильно скорбит, упав на колени перед могилой.
Когда Итэн отходит и берет книжку назад, папа и Мэнди переглядываются, и мне кажется, что они беззвучно говорят о чем-то. Папа достает пузырек с таблетками, берет две: одну для себя, а другую для Мэнди.
Отец снимает пиджак, скидывает подтяжки, расстегивает рубашку и бросает ее на землю, оставаясь только в брюках, а Мэнди стаскивает платье, стоя в одном белье. Как-то неудобно смотреть на собственную тетю, когда она почти обнажена, но не смотреть я не могу тоже. Мильтон протягивает папе второй нож, а Мэнди берет уже окровавленный у Итэна.
Движения у папы и Мэнди абсолютно синхронны, до доли секунды, и они совершенно одинаковые. Папа и Мэнди наносят себе порезы, длинные и довольно глубокие: ключицы, руки, плечи, спина, живот. Куда больше это похоже на танец, чем на самоистязание, настолько проработанные, почти красивые у них движения. Отец не смотрит на Мэнди, а Мэнди не смотрит на отца, но каждый порез они наносят себе безошибочно точно. Кровь стекает вниз, капли падают на мою могилу, впитываясь в землю.
— Здесь лежит наш сын, — говорит папа. — Позволь ему перейти границу.
— Прими наши подношения, — говорит Мэнди.
— Его сердце взяли и вернули.
— Ты взял нашего мальчика, как мы взяли его сердце.
— Верни его, как мы вернули его сердце.
И я не узнаю их голосов. Они продолжают наносить себе порезы, ни разу не ошибившись в последовательности движений, не сбившись, и их начинает шатать. Зато я вижу, что кровь, стекающая на землю постепенно темнеет, как если бы они проводили обряд в мире мертвых.
Где-то в глубине, под землей, тканью одежды, моей кожей, плотью и костью, покоится мое сердце, которое папа вынимал из меня и вшивал обратно. И я не представляю, как оно сможет забиться снова.
Я слышу, что Итэн перестает читать, они с Мильтоном опускаются на колени у могилы, на этот раз не как скорбящие, а как просящие. Мэнди и папа одновременно останавливаются, Мэнди делает шаг назад, обессиленно опускается на колени между Итэном и Мильтоном, а папа остается стоять. Он раскидывает руки, в карикатурно-жертвенной позе, кровь стекает даже с кончиков его пальцев.
Папа замирает, а потом я вижу, что порезы появляются на нем сами по себе: два на щеках, два на шее.
И папа кричит, но явно не из-за ран. Кричит так, как будто внутри у него происходит что-то другое, невыразимое и страшное. Мильтон вскакивает было, чтобы метнуться к нему, но Мэнди и Итэн удерживают его.
— Нет, — говорит Итэн. — Его испытывают.
— Он должен почувствовать физически все свои страдания от потери сына. Если выдержит, предложение будет рассмотрено, — шепчет Мэнди.
Папа кричит так громко, что я радуюсь отсутствию соседей в обозримой области. А потом он вдруг замолкает, падает на колени, готовый, кажется, потерять сознание.
И я слышу, как с надсадным, невероятно громким звоном вылетают в доме окна. Звон такой оглушительный, что Итэн зажимает уши. А потом Мильтон вдруг говорит, вообще не своим голосом говорит. Как говорил тот демон с алыми глазами без зрачков до того, как позаимствовать мой голос.
— Ваши подношения приняты.
И все стихает, ночь снова становится тихой и летней. А потом я слышу шевеление, приглушенное, исходящее из-под земли. И остальные его тоже слышат. Папа остается на месте, совершенно неподвижный, а Мильтон, Итэн и Мэнди бросаются меня откапывать. Первыми из-под земли показываются мои пальцы с обломанными ногтями, испачканные грязью. Родители вытаскивают меня из ямы, а я кашляю, кашляю и не могу остановиться. Глаза у меня шальные и совершенно бессмысленные, но вот голова явно на месте. Они обнимают меня, Мэнди прижимает меня к себе, целует мне щеки и лоб, пока я пытаюсь надышаться.
— Детка, Фрэнки, нечего бояться, ты дома, ты дома, мой милый, мы нашли тебя. Все хорошо, сыночек, теперь все хорошо.
Я ничего из этого не помню, и более того, я не удивлен, что не помню этого. Кажется, я все еще не осознаю себя, меня трясет, и меня обнимают, чтобы унять дрожь.
Наконец, Мильтон приносит меня папе, папа с трудом поднимает голову, а потом тоже обнимает меня, касается губами моей грязной макушки. Мой папа, брезгливый и невротически зависимый от моющих средств.
Я понимаю, почему именно я называю своими родителями всех четверых. Потому что они дали мне жизнь, во второй раз, вместе. Они обнимают меня, испачканного землей, и пачкают кровью, и в этот момент я испытываю такую дикую благодарность. Такую невероятную, тянущую внутри, как открывшееся кровотечение благодарность, что даже просыпаюсь. А проснувшись понимаю, что именно сказали папа и Мэнди. Они сказали «наш сын». Мэнди вела себя вовсе не как женщина, которая потеряла племянника, даже очень любимого, она вела себя как будто потеряла сына.
То есть, все это время они лгали мне про мою сбежавшую маму? Моя мама вовсе не сбежала и всегда была рядом. Просто она была близняшкой моего отца. Думать об этом странно. То есть они…
Нет, эту мысль я стараюсь подавить в самом зачатке, насколько логично она бы не вытекала из того, что я узнал.
Я не чувствую отвращения или ощущения собственной неправильности, ничего такого. Мэнди ведь в любом случае заменила мне маму. Зато я чувствую обиду за то, что они никогда не рассказывали мне, кто я такой. Сын родных брата и сестры, да еще и зомби ко всему прочему.
Когда я открываю глаза, Морин все еще сидит на стуле, будто не двигалась все это время. Впрочем, я не знаю, сколько часов прошло, здесь ведь нет окон, чтобы увидеть день сейчас, вечер или ночь. Мне вдруг становится как-то невероятно тоскливо, но я даже перевернуться не могу, чтобы хоть как-нибудь изменить происходящее.