Выбрать главу

Морин говорит:

— Это то, что ты есть. Грязь и скверна, засохшая кровь. Тебя и быть-то на свете не должно.

Она говорит без злости Морриган, вообще без какой-либо эмоции, но мне почему-то становится так обидно, что я сам себе прикусываю пересохший язык, потому что слюны почти не осталось, и сплевываю кровь Морин на щеку.

Что-то во мне протестует против такого обращения со старой леди, но вот все остальное ликует. Морин стирает кровь с щеки, чуть склоняет голову набок, потом говорит так же спокойно.

— Твоя проклятая кровь меня не пугает: у меня такая же. Впрочем, дети Моргана понятия не имеют, что они наделали, и к кому обратились за помощью. Если они надумают поговорить со мной, пусть найдут меня в церкви святого Альфонса.

Морин подмигивает мне, потом поднимается на ноги, я вдруг понимаю, что не без труда, со свойственной старикам тяжестью движений. Когда вместо нее возвращается отец Стефано, я даже не пытаюсь с ним разговаривать, настолько я погружен в свои мысли. А потом отец Стефано вдруг прижимает к моим губам бутылку с минеральной водой. Разумеется, я пью с благодарностью и вовсе не думаю из гордости отказываться от воды. Неутолимая жажда, оказывается утоленной довольно быстро.

Я шепчу одними губами:

— Спасибо.

А потом вдруг говорю:

— Отец Стефано, — и он вздрагивает. — Дайте мне, пожалуйста, двадцать минут. Вы бы хотели, наверное, сделать для ваших родных то, что сделали для меня мои родные. Любой бы хотел. Просто представьте на секунду, что вы вернули себе дочку, хотя бы дочку, вырастили бы ее, она стала бы взрослой девушкой, и вы бы ей гордились, а потом она бы пропала, и вы никогда бы больше ее не увидели. Представляете?

Но падре не внимает моим словам, отходит к столу и ставит полупустую бутылку. У меня так невозможно болит каждая кость, что я даже не успеваю расстроиться из-за своего очередного дипломатического провала.

Через некоторое время оказывается, что мои слова не пропали даром. Когда я закрываю глаза, чтобы попробовать заснуть, выскользнуть в мир мертвых, то не получаю очередной удар током. Вряд ли святой отец потерял разом всю свою внимательность и не видит, что я закрыл глаза. Я даю себе зарок вернуться как можно быстрее, чтобы не подставлять несчастного падре под карающую руку, а тем более пистолет Морриган.

Открыв глаза в полной, непроницаемой темноте, я желаю оказаться в нашей дурацкой гостиной, в месте, где я разливал краски, когда был ребенком и разливал пиво, когда был подростком, в той самой гостиной, где мне никогда не нравился интерьер, и где мы с Мильтоном хотели раскрасить все стены в ядерные цвета. Я представляю гостиную во всех подробностях, и когда оказываюсь там, то понимаю вдруг, как невероятно люблю свой дом, как соскучился по нему, как боюсь больше никогда его не увидеть.

Но времени на переживания по этому поводу у меня нет. Я собираюсь уже подниматься в свою комнату за доской, но понимаю вдруг, что доска лежит на столе. Они, наверняка, уверены, что я буду пытаться с ними связаться.

Я подхожу к доске, шаги мои гулко раздаются в окружающей меня темноте. В гостиной тихо-тихо, но я не могу с точностью знать, есть ли кто-нибудь в мире живых.

Я беру указатель и касаюсь его острием слова «привет», оно загорается под пальцами. Я жду ответа, но ответа нет. Все равно, что пытаться дозвониться человеку на мобильный с выключенным звуком. Слово гаснет, и я снова веду к нему указатель, чтобы оно опять засияло голодным, белым светом. Чтобы пообщаться со мной, родители должны пожертвовать немного своей крови. Как жетончики, которые бросаешь в телефонный автомат. Я настойчиво требую общения, раз за разом указывая на одно и то же слово. Разумеется, я мог бы вызвать сюда, в мир мертвых кого угодно из них, но я истощен и не уверен, что справлюсь, а силы, которые я использую в этой попытке нужны мне для поддержания себя в мире мертвых.

Наконец, слово «привет» наполняется рубиново-красным светом. Кто-то кормит доску кровью снаружи. Я пишу:

«Папа? Мильтон? Итэн?»

Помедлив, я дописываю:

«Мама?»

Указатель начинает двигаться так быстро, что удерживать его сложно. Было бы жутковато, если бы я не знал, что мир живых с той стороны, и никаких ужасных чудовищ там отвечать мне не может.

Мне отвечают:

«Что с тобой случилось? Где ты? Где тебя найти?»

И хотя мне не ответили, кто со мной говорит, я вдруг отлично понимаю, это Мэнди.

Мама?

Я пишу:

«Я у Морриган, главы сектантов. Я все знаю про то, что вы меня воскресили. Они тоже все знают. Они хотят увезти меня в Италию, чтобы узнать, как воскрешать мертвых. Я — проект «Лазарь». Я в каких-то катакомбах. Тут холодно, как под землей, и темно. Морин Миллиган сказала, что вы можете найти ее в церкви святого Альфонса. Свяжитесь с ней. Я связан, и у меня все затекло.»

Послание получается сбивчивое, но больше времени у меня нет, да и сил осталось очень немного, нужно возвращаться.

Я, не дожидаясь ответа, открываю глаза в реальном мире, который в кой-то веке так же безрадостен и темен, как мир мертвых. Отец Стефано сосредоточенно пишет что-то в блокноте, делая вид, что не замечает меня.

Еще некоторое время я размышляю о том, дошло ли мое сообщение, что будут делать мои родители, что стоило бы сделать мне. Каждый из этих вопросов слишком сложный, чтобы я мог успокоить себя ответом.

Вскоре я слышу, как кто-то скребется в дверь, и я слышу голос Доминика. Доминик говорит:

— Мне сказали побыть с ним вместо вас, отец Стефано.

Первое, что говорит мне Доминик, когда падре оставляет нас вдвоем:

— Я соврал, — он заговорщически улыбается и продолжает:

— Но мама и бабуля все равно заняты, он не будет их отвлекать.

Еще некоторое время Доминик молчит, а потом добавляет:

— Привет, — он тихонько смеется. — Я не буду спрашивать, как у тебя дела, ладно?

— Ладно, — соглашаюсь я. — Как считаешь, Доминик, это будет начало отличной дружбы, если ты отцепишь меня на полчасика? Я имею в виду, мне в этой жизни еще пригодится способность ходить или хотя бы вертеть головой.

Доминик смотрит на меня, и взгляд его совершенно не читается, я не знаю что за ним, как не могу знать, что скрывается за закрытой на замок дверью.

Наконец, Доминик говорит:

— Разумеется. Если ты попытаешься сбежать, я тебя убью. Ты это знаешь?

— Осознаю.

Когда Доминик расстегивает ремни, я, пошевелившись, чувствую в затекших руках, ногах и шее такую боль, что сползаю со стола вниз, прямо на пол.

— Скоро пройдет, — говорит Доминик. — Меня так наказывали за непослушание в аббатстве.

Я с трудом поднимаю голову, чтобы посмотреть на него, а Доминик вдруг садится на пол совсем рядом, добавляет доверительно:

— Нельзя радоваться, когда убиваешь. Нужно убивать только для того, чтобы сделать дело. Понимаешь? Так решил Господь.

Разминая кисти, я стараюсь справиться с болью, которая, кажется, засела глубоко в костях. Доминик смотрит на меня абсолютно спокойно, его синие глаза кажутся темнее, чем они есть на самом деле, как и его веснушки.

— По-моему, Господь решил, что нельзя убивать. Вообще. Никого. Никогда.

— Из людей. А таких, как ты — можно.

Доминик водит пальцем по бетонному полу, морщится периодически, будто бы пытается нарисовать что-то красивое, а у него не получается.

— Я делаю то, чего Бог не может сделать, потому что он хороший, — говорит Доминик. — А я — плохой.

— Если тебе приходится это делать, может быть Бог тоже плохой, раз создал такой мир, где непременно надо убить живое существо, чтобы стать чуточку ближе к Нему.

И неожиданно для меня, Доминик говорит:

— Может быть.

Он говорит:

— Меня учили, что мы так делаем, потому что когда умрет последний из вас, медиумов, связывающих мир живых и мир мертвых, мы сможем уничтожить темноту. Ты знаешь, что такое темнота?