— С точки зрения физики, да и то — очень абстрактно.
Доминик улыбается уголком губ, вроде бы совсем чуть-чуть, но мне становится видно один из его блестящих клычков. Он некоторое время водит пальцем по полу, вычерчивая что-то, что я отследить не могу, а потом без предупреждения начинает рассказ.
— Темнота, которую я там видел, про которую мне рассказывали, и которая у меня внутри, и у тебя внутри, знаешь, что это?
— Ну?
— Трещинки в мироздании. В темноте нет Бога, но, кроме того, темнота вытягивает Бога. Мир мертвых полон этой темноты. И через медиумов, через призраков, она проникает в наш мир, как…
Доминик делает паузу, возводит глаза к потолку, будто ищет у Господа верное слово.
— Инфекция, вот. Накапливается в человеке, вызывает смерть. Травмы, болезни. Старые люди потому точно умирают, что в них уже много темноты. Но ее можно подхватить, когда угодно. Господь наш победил смерть.
— Сам таки создал и сам таки победил?
Доминик фыркает и продолжает, как ни в чем ни бывало:
— Мы тоже ее победим. Это хорошая цель?
Доминик останавливается, так и не доведя пальцем одну из своих невидимых линий до конца, смотрит на меня долгим взглядом, зрачки у него расширены и оттого кажется, что в глазах у него вместе с синевой плескается та самая темнота, о которой он говорит.
— Хорошая, — соглашаюсь я.
— А убивать ради этого стоит?
— Убивать вообще никогда не стоит.
Мы молчим, он смотрит на меня, у него совершенно бессмысленные глаза, будто бы я разговариваю на другом языке. Потом он вздергивает тонкий нос, усеянный веснушками, смеется.
— У тебя такой акцент, как будто бы гнусавый, — говорит Доминик. — Убивать это просто. Мне это нравится. Почему нет? Люди хрупкие.
Я смотрю на него с полминуты молча, мне ведь нечего сказать, по большому счету. В убийстве правда ничего сложного нет, обычное действие, не мешки ведь целый день таскать и не в шахте уголь добывать.
Мы с Домиником смотрим друг на друга и молчим. Глаза у него внимательные и яркие, даже в темноте, но в то же время никакого света в них нет. Я облизываю губы, тянусь до хруста в моих выстрадавших этот день косточках.
— Ты знаешь, Доминик, как хорошо это — жить?
— Конечно! Мне нравится, потому что жизнь позволяет тебе ходить в «Макдональдс».
Я мотаю головой, упрямо, почти зло, но говорю вдруг невыразимо спокойно, как я сам от себя даже даже не ожидал. Меня вдруг осеняет, как чудесно, как хорошо быть здесь и сейчас, несмотря на ситуацию, в которой я актуально нахожусь. Мои родители подарили мне жизнь, во второй раз. Математически шанс существует всегда, но фактически — они совершили чудо, пытаясь дать мне все это.
— Нет, ты не знаешь, — говорю я. — Вдохни сейчас поглубже, хорошо?
Он вдыхает, совсем как любопытный ребенок в ожидании фокуса.
— Чувствуешь? Это воздух. Смесь газов, химическое соединение. Чувствуешь, как сыро тут пахнет? Чувствуешь, как холодно? А теперь подумай, как хорошо это — дышать. Как хорошо чувствовать, как воздух наполняет легкие и как выходит, как изнутри становится самую малость прохладнее, как утоляется голод до кислорода. Самые простые вещи. Ты их даже не замечал никогда. Не вкусная еда, не деньги, не власть, не путешествия, не секс, понимаешь? Самое простое, что ты можешь делать, пока ты жив — дышать. И это уже здорово. Только это. А в мире миллиарды прекрасных ощущений, миллионы книжек, которых надо прочитать, тысячи мест, где надо побывать, сотни людей, с которыми надо подружиться, десятки самых лучших дней в жизни, которые надо прожить, и один единственный Джон Оливер, который разбирается в политике.
— Зачем ты последнее добавил?
— Это мое любимое шоу. Неважно. Ты же понял, что я говорю, Доминик?
Доминик улыбается, потом кивает.
— Тогда зачем ты забираешь это у других?
— Не знаю, — говорит он. — Почему нет?
— А почему да?
И я вдруг подаюсь к нему и глажу его по волосам, как младшего братишку, хотя мы совершенно одного возраста, вплоть до дня рождения.
— Сделаешь так еще раз — убью тебя, — говорит Доминик. — Просто так. Потому что хочется.
Он фыркает, но если бы прикосновение не было ему приятно, наверняка, он бы действительно меня убил.
Я ложусь на холодный пол, и Доминик ложится рядом, мы смотрим вверх, на потолок.
— Хочешь расскажу что-то удивительное?
— Хочу, только если это не про Джона Оливера.
— Ладно, тогда другое расскажу.
Я указываю вверх на изъеденный сыростью и плесенью потолок, говорю:
— Вот там, высоко-высоко сейчас небо со звездами. Наверное, уже поздно, совсем ночь. Но через несколько часов расцветет. Воздух станет серым, и пойдет туман. У нас здесь, на Юге, много болот, поэтому по утрам всегда будто в Лимбе оказываешься. Иногда у нас отменяли уроки из-за утренних туманов, потому что в такой дымке машина может просто не заметить тебя, идущего с рюкзачком наперевес. Из-за тумана рассвет кажется белым-белым, будто бы в один момент наступила зима. А потом выходит солнце. И это самый прекрасный, самый потрясающий момент, который ты можешь себе представить. Солнце прорезает утренние облака, и на целых несколько минут все становится золотым. Представляешь себе, когда туман — золотой?
— Как рай? — спрашивает Доминик. — Кажется, что ты на золотом облаке?
— Ага. Вот так.
— Это ты все к чему вообще сказал?
— А ни к чему. В Луизиане здорово.
Доминик молчит, и я тоже. Мы лежим рядом, так что локтем я касаюсь его локтя. А потом Доминик указывает пальцем на порченный плесенью потолок и говорит:
— Вот там я вчера видел созвездие — Гончие Псы. Кто это такие?
— Собаки Аркада, он был сыном нимфы Каллисто и Зевса. Его питомцев звали Астерион и Кара.
— Ты все на свете знаешь?
— Неа.
Доминик приподнимается на локте, некоторое время меня рассматривает.
— Не хочешь в Италию? Там хорошо. Я даже рад, что тебя увезут. Не придется тебя пока что убивать.
— А потом все равно придется?
— Ага. Жвачку хочешь.
Жвачку я беру с жадностью, стараясь урвать свою долю глюкозы на этот день. Вкус ее, неопределенно-фруктовый, кажется мне лучшим, что я чувствовал в жизни когда-либо.
Некоторое время я совершаю сосредоточенные жевательные действия, а потом Доминик говорит:
— Тебе пора обратно. А то мама заметит, что я тебя выпускал.
И я говорю:
— Помоги мне сбежать.
Но Доминик только мотает головой, упрямо, становясь похожим на перетягивающего веревку щенка.
— Извини. Ты же понимаешь.
— Понимаю, — отвечаю я, хотя не понимаю. Но не все делается в один момент, я не теряю надежды его уговорить. Кроме того, теперь родители знают, где я.
Когда Доминик застегивает ремень мне на шее, я хриплю:
— Ты же меня задушишь, — он действительно утягивает ремень так сильно, что в глазах у меня темнеет.
— Извини, — говорит Доминик просто. — Привычка.
Глава 6
Утро можно назвать безрадостным. Оно наступает уже через пару часов, после того, как уходит Доминик, и за эти пару часов поспать мне не удается ни разу, потому что больше падре Стефано своими обязанностями не манкирует.
Но утро наступает, и я это чувствую, каким-то странным, внутренним ощущением, будто бы каждая клеточка меня радуется наступлению нового дня, а я не могу, к сожалению, присоединиться к ней разумом.
Как раз во время завтрака, которого мне так отчаянно не хватает, появляется Морриган, злая, как сама смерть против которой она борется.
— Ты поедешь со мной. Ублюдки Моргана хотят что-то за тебя предложить.
— О, я уже и не такой незаменимый, правда?
И тут она дает мне пощечину, да такую сильную, что не будь моя голова хорошо зафиксирована, я бы за нее волновался. Я решаю не спрашивать, нет ли у меня опции сходить в душ, если ответы Морриган и впредь будут такими жесткими и однозначными.