— Даже не знаю, с чего начать, — я смотрю, как красиво покачиваются на ее черепашьей, сморщенной шейке бусины настоящего жемчуга, который она могла бы продать, но не продает. — Пожалуй, я начну с холодного чая. Вы выглядите так, будто бы перегрелись.
Она на некоторое время оставляет меня одного, уходит на кухню. Древние ходики показывают без пяти одиннадцать. Ночь без сна для меня ничего не значит, при желании я могу провести не сомкнув глаз даже двое суток, и все же тиканье часов почти заставляет меня задремать.
Мисс Дюбуа возвращается с подносом, на котором гордо возвышаются два высоких стакана, наполненных мятным чаем со льдом, и тарелка с пряным кокосовым печеньем. Она молчит, пока я не делаю глоток чая, и не благодарю ее, вполне искренне.
— Не за что, — приветливо отвечает она, но в ней остается и какая-то скрытая надменность, будто бы она не пожилая преподавательница университета, а аристократка с Мартиники. В темных, даже в старости, глазах мисс Дюбуа угадывается французская кровь, но снежно-белая кожа выдает в ней и англичанку. Мне вдруг становится правда интересно, кто она такая. И тогда мисс Дюбуа говорит:
— Меня зовут Эстелла Дюбуа. Я потеряла свою сестру, Шарлотту.
О, нет, эта часть одинаковая всегда. Такие бесконечно разные и очень похожие дома мертвецов, их скорбящие близкие — тут никогда ничего не меняется.
— Сколько времени прошло?
— Три месяца.
Я оглядываю ее светлое платье, говорю:
— Вы не носите траур.
— Траур носят по тем, кого потеряли. Я не считаю, что потеряла ее.
— Понимаю. От чего она умерла?
— Слабое сердце. Это случилось здесь, в доме.
— Она все еще беспокоит вас?
Мисс Дюбуа облизывает тонкие губы, будто бы «беспокоит» не совсем то слово, а какое — совсем то, она не знает. Наконец, мисс Дюбуа неторопливо отвечает:
— Она плачет по ночам. А вот что я нашла вчера под своей кроватью.
Она идет к древнему комоду красного дерева, открывает один из ящиков и берет из него фотографию, старую-старую. Возвращаясь, и протягивая ее мне, мисс Дюбуа говорит:
— Мне очень больно это видеть.
На фотографии, пожелтевшей почти до состояния охры, стоят две девочки лет двенадцати, и у них одинаковое все: одинаковые платья, одинаковые темные, тяжелые косы, одинаковые лица. Одна из девочек обведена красной ручкой, линия неестественно яркая на такой старой фотографии. С обратной стороны этой же красной ручкой, прерывистым, неровным, будто от боли почерком, написано «шлюха».
— Интересно, — говорю я без тени смущения. — Вы не думаете, что это может быть чья-то шутка?
— Я живу одна.
— Соседки-кошатницы?
— Не бывают в моей спальне.
Я рассматриваю почерк. Вообще-то, если дело правда в Шарлотте, то мисс Эстелла Дюбуа все это написала собственноручно, просто не помнит ни секунды. Между идентичными близнецами существует особый род связи, и если один умирает раньше другого, то граница между мертвым и живым остается настолько прозрачной, что мертвый близнец при сильном желании, может использовать тело живого для несложных манипуляций.
Шутка заключается в том, что близнецы не разлучаются даже после смерти, оставаясь единым целым. Мертвый не может уйти глубоко в мир мертвых, оставаясь на грани миров, а живой не может уйти далеко от этой грани, становясь чувствительным к потустороннему миру. Получается как бы так: две одинаковые девочки, а между ними тонкое стекло, которое ничем не пробьешь, и они прильнули к нему с обоих сторон, но коснуться друг друга не могут, как бы ни старались.
Я хочу сказать мисс Дюбуа, что мог бы загнать мертвую близняшку дальше, глубже в мир мертвых, но тогда появится ненулевая вероятность, что скоро мисс Дюбуа сама отправится за сестрой. Именно тогда мисс Дюбуа говорит мне:
— Вы не представляете, как тяжело слышать, что она так горько плачет. Я думаю: разве я перед ней в чем-то виновата? Мне только это нужно знать. Если я заслуживаю, я готова жить с этим, слушать этот плач. Мне нужно, чтобы вы с ней поговорили.
В голосе у мисс Дюбуа много-много боли, но глаза абсолютно сухие. Еще бы, ведь плакать недостойно. Только поговорить, значит.
— Мне нужно знать, за что она на меня злится. Я почти не могу спать из-за этого плача, а теперь еще и фотография. Пожалуйста, спросите ее. Вы могли бы?
Я откусываю пряное кокосовое печенье, некоторое время сосредоточенно наслаждаюсь его вкусом, а потом говорю:
— Я могу на пару часов занять комнату, где она жила?
— И умерла.
— Еще лучше. Так я могу?
— Разумеется. Вам что-нибудь понадобится?
— Только фотография, — отвечаю я. — И печенье. Правда очень вкусное. Спасибо.
Я, в конце концов, потомок голодающих ирландцев, во мне нет ничего аристократического.
Комната Шарлотты, просторная и светлая, до сих пор напоминает о временах, когда по улицам ездили не машины, а повозки, запряженные лошадьми. Кажется, выглянешь через ее окно, и увидишь пейзаж из немого кино. Солнце пробивается сквозь бледно-розовые занавески, падает на большое резное зеркало у туалетного столика. Простыни пахнут свежестью, а на тумбочке стоит полный стакан воды. Не скажешь, что Шарлотта Дюбуа оставила этот лучший из миров три месяца назад.
Я достаю из кармана кусок мела, черчу на деревянном полу знак бесконечности, а дальше от него, орнамент, напоминающий сведущим о вуду и папе Легбе. Я экспериментирую с обрядами разных народов и культур, чтобы найти свой, индивидуальный, удобный только мне стиль. Вокруг кровати разрастаются рисунки, а на полу у изголовья, я рисую дверь с замочной скважиной в виде сердца. Закончив, я откладываю мел, залезаю на кровать и достаю из кармана лезвие. Проколов себе палец, свешиваюсь вниз и оставляю кровяную точку ровно в центре сердца, скважины, замка.
Потом я долго и педантично счищаю краску с фотографии на месте лица Шарлотты, смазываю остатки крови на образовавшееся белое пятно, и ложусь на спину. Кровать такая мягкая, что мне кажется, будто я в ней тону. Закрыв глаза, я чувствую, как ветер пробивается сквозь распахнутые ставни, я слышу, как поют за окном птицы.
Я засыпаю.
Открыв глаза, я вижу перед собой ту же комнату, но солнечные лучи больше не пронзают бледно-розовые занавески, потому что больше нет никакого солнца. Темнота здесь такая абсолютная и страшная, что поглощает любой свет. В церкви такую темноту обычно называют смертной тенью, и видеть сквозь нее хоть что-нибудь могут только мертвые. Или медиумы, вроде меня, которые суть тоже — мертвые, по крайней мере были мертвыми хотя бы минуту. Один из секретов, которые безуспешно пытаются постигнуть разного рода ученые — сон. Сон, это маленькая смерть, а темнота, в которую мы проваливаемся, это и есть та самая смертная тень, к которой не приспособлены глаза живого человека. Сны, это только отголоски ночных путешествий в мир мертвых, которые совершает каждый из нас.
Медиумы видят сны почти каждый раз, как только засыпают. И в этих снах они видят не только обрывки и отголоски мира мертвых, они видят его целиком. Они приспособлены к жизни в мире мертвых, а потому могут контролировать в нем свое тело, хотя лучше сказать, конечно, свою душу.
Я поднимаюсь с кровати, и вижу, как то, что я нарисовал мелом, каждая линия, горит белым, ярким светом. Сон, это область сакрального, все, что есть священного, любой обряд, в который веришь, обретает здесь настоящую, реальную силу. Все под ногами горит белым светом, не разгоняющим тьму, но ярким и почти красивым в этой своей яркости, и только сердце, которое я отметил кровью, горит рубиново-алым. Мой аварийный выход в случае, если не хватит сил на обычное пересечение границы между мирами.
Половицы поскрипывают у меня под ногами, от недостатка света, невозможности видеть, будто бы днем, слух мой воспринимает каждый звук ярче. С фотографий двух одинаковых девочек, одинаковых женщин, одинаковых бабушек соскоблены все лица, и на каждой выведено пронзительно красным «Стелла и Лотти — лучшие друзья навсегда». Немного не согласуется с эпитетом «шлюха» для любимой сестрички, а может дело в том, что у меня просто нет сиблингов. Я выглядываю в окно, и вижу тот самый пейзаж начала века из немого кино, но будто бы не совсем готовый. Как если бы его создавали из воспоминаний человека, который уже мало что помнит. Повозки без кучеров, сепия повсюду, будто смотришь старую фотографию, темнота, скрывающая высокие шпили больше не существующих, а может быть и никогда не существовавших зданий.