Она поднимается и, не оборачиваясь, уходит.
…Кроме Ласьки, Аршанницы, Лиды, Фунтика, Гусина и Леньки, есть еще многие другие. Каждый из них занимает свое маленькое или большое место в жизни коммуны. Все, кроме меня. Порой мне кажется, что на меня смотрят в обратное, уменьшающее стекло бинокля.
Я вскакиваю, бегу в клуб и устраиваюсь в углу на продавленном кресле. Много вечеров, когда дежурный гасил свет, провел я тут, стараясь запомнить забавные истории, проплывающие в голове, чтобы потом рассказать их Фунту.
Я задумался и почти не замечаю, как в клубе собираются все коммунары, избираются президиум и исполком.
И я промечтал бы до конца собрания, но меня пробуждает короткое, звонкое слово «клук».
— Надо еще избрать клук, — напоминает председатель.
Клук… Это слово переводится просто: «Клубная комиссия». Самая незначительная и самая непочетная из всех комиссий, какие существуют на свете. После каждых выборов новые члены клука собираются на чердаке, около прямострунного рояля с разбитой крышкой. Кто-нибудь говорит, что хорошо бы перетащить рояль вниз, а другой — что прежде всего надо разыскать настройщика.
Но он очень тяжел — древний, разбитый рояль, и струны у него порваны. И если ты получаешь в день четверть фунта хлеба, страшно даже подумать, что придется нести такую махину с пятого этажа.
Члены клука собираются еще и еще раз, потом им становится скучно смотреть друг на друга, и до перевыборов они больше не устраивают заседаний. А рояль продолжает коротать одинокую старость на заваленном хламом чердаке, так что только мыши ночью будят его, пробегая по струнам.
Вот что такое клук.
— Надо избрать клук, — повторяет председатель.
И в эту секунду я понимаю, что мне нужно, чтобы стать счастливым. Только одно, неисполнимое и поэтому в сто раз более желанное: мне страшно хочется, чтобы меня избрали в клук.
Я представляю себе, как ночью в одиночку несу рояль. Нет, одному мне, конечно, не справиться, но Лобан с Мотькой помогут. Ночью настройщик налаживает инструмент, и утром все просыпаются оттого, что из клуба звучит и разносится по коммуне необыкновенная музыка. А после уроков Ольга Спиридоновна долго советуется со мной, как лучше организовать работу драматического или, еще лучше, оперного кружка; об истории с сочинением она, конечно, и не вспоминает. Главная роль в опере поручается Лиде. А я дирижирую и раздаю билеты, причем Фунтику отводится место в последнем ряду. Или в первом — пускай всем будет хорошо и радостно в такой день.
А собрание идет своим чередом. Уже кандидатами в клук намечены признанные активисты: Ласька, Аршанница, Фунт и еще несколько человек. Вот сейчас председатель закроет список.
— Я предлагаю Алексея Лыня, — раздается тонкий голосок.
Это не почудилось, это сказала Лида. Видно, когда очень сильно желаешь чего-либо, желание, как кукушка в чужие гнезда, проникает в чужие головы.
Председатель зачитывает весь список. Последним он называет меня.
А потом начинаются самоотводы. Вначале говорит Аршанница округлыми, важными фразами: он очень перегружен… Он не может взвалить на плечи эту новую ответственность… Он член исполкома, староста артели и уже избран в три комиссии… И Ласька тоже перегружен и тоже не может взвалить на свои плечи… И Фунтик, и Вовка Васильницкий…
Так один за другим выступают все кандидаты. Наконец председатель спрашивает, нет ли самоотвода у меня.
Я поднимаюсь, бледный от волнения. Мне хочется сказать: «Вот увидите, как я буду работать: честно и хорошо». Но вместо этого, сам не зная зачем, я повторяю все, что говорили до меня.
Меня слушают равнодушно, и собрание единогласно признает самоотвод уважительным. А я понимаю одно: «Я сам уничтожил свое счастье». Зачем я это сделал?
А в клук избираются другие. Когда собрание кончается, я, опередив членов комиссии, забираюсь на чердак и прячусь в шкафу, где можно задохнуться от пыли. Я слышу, как кто-то говорит, что надо бы перетащить рояль вниз и найти настройщика. А остальные тяжело вздыхают, потому что рояль очень тяжелый.
Потом чердак пустеет. Я вылезаю из шкафа и вижу пятна от пальцев, черные блестящие пятна на запыленной крышке. Вижу, как мышь бежит по толстой басовой струне.
Сейчас уже вечер. Сейчас я бы позвал Лобана и Мотьку, и мы снесли бы рояль вниз. Пришел бы настройщик, и мы бы с ним пробовали одну клавишу за другой. Работали бы всю ночь, чтобы завтра совершенно неожиданно зазвучала музыка.
Но этого не будет, потому что я сам уничтожил свою мечту. Мышь снова вскакивает на толстую струну и смотрит на меня с удивлением и состраданием.
НОВИЧОК
Мы трое — Новичок, Глебушка и я — дежурим по бараку и пришли наломать веток для веников, а Пастоленко с Колей Трубицыным, который второй день гостит в коммуне, забрались сюда, к лесному озеру, с самого утра.
Берег тут обрывистый, и над водой нависают корни.
Трубицын сидит в расстегнутой курсантской шинели, опершись ногой о корень, перебирает единственную уцелевшую струну гитары и поет, вернее — говорит в такт тренькающей струне:
Вжжик, вжжик! — водит Пастоленко точильным бруском по зубцам затупившейся пилы, иногда опуская брусок и прислушиваясь. Песни у Коли свои, странные, не совсем понятные и всегда о море, о матросской службе, хотя Коля никогда не ходил в плавание и в матросский отряд попал случайно.
тихо напевает Коля.
Скоро полдень, солнце висит между вершинами деревьев, над головой, а от леса тянет холодом. Юркая лягушка давно пытается пробраться к воде — весна, и ей пора метать икру, — но в испуге отскакивает всякий раз, когда взвизгивает точильный брусок. Она сидит поодаль, неподвижно глядя выпуклыми глазами. Мы с Глебом наблюдаем за ней, а Новичок бродит по кустарнику, и время от времени из лесу слышится треск веток.
Вода в просветах, чистых от ряски, кажется сейчас особенно черной и глубокой; белые слоистые облака проплывают по ней. Мне вспоминается, как давным-давно, в Бродицах, Ласька рассказывал, будто в Земле, как в глобусе, есть дырка для оси; можно даже отыскать это отверстие.
И я представляю себе, что белые тени на воде — не отражение, а настоящие облака и плывут они бесконечно далеко, на той стороне земли.
— На той стороне… — повторяет Глебушка, свесив голову и вглядываясь в поверхность озера.
Когда-то самыми маленькими в коммуне были я и Фунтик, а теперь Глеб. Его и Юру Коптелова приняли в один день, за три месяца до нашего отъезда в Успенское, но Юру почему-то до сих пор зовут безымянной кличкой Новичок, а к Глебу привыкли с первого дня. Он слабый, но старательный, любит слушать и всему верит, а главное — гордится нашей коммуной и тем, что он коммунар.
певучим своим голосом рассказывает Коля.
— Бывает, чтобы не хотелось есть? — вдруг спрашивает Глеб.
Мы молчим.
— А як же, — отзывается Пастоленко.
— Совсем, совсем — дадут хлеб, а ты не возьмешь? — отрицательно качая головой, переспрашивает Глебушка и недоверчиво улыбается, таким странным кажется ему это.
Лягушка, улучив момент, в три прыжка достигла берега и плюхнулась в воду. Больше она не показывается.