Выбрать главу

Он сидел на мне верхом, железными ногами прижимая мои руки к туловищу, и, схватив за волосы, бил меня головой об пол. Мне было трудно дышать. Потом я потерял сознание.

Не знаю, долго ли я лежал в тяжелом обморочном сне.

Ко мне приходили видения, но все какие-то неясные и как бы больные. Появился Уйрибль Чипли и, сняв шляпу, показал глубокий порез на лбу, из которого текла кровь. Он и прежде часто возвращался из путешествий раненый, но прежде всегда смеялся над своими бедами, а теперь был бледен и попросил перевязать ему голову. Я попробовал приподняться, но не смог: меня подташнивало, и руки не слушались.

Он подождал немного и ушел, тяжело ступая и грустно качая окровавленной головой.

Потом подбежала Алька, села рядом, погладила по лицу,отчего мне стало страшно жаль себя, и попросила рассказать что-нибудь из истории, только чтобы не страшное. «А то ты всегда рассказываешь про войны. Зачем?» Я попробовал выполнить ее просьбу, но всё, что я знал, вылетело из памяти. Голова даже не болела, а была пустая и гулкая, как котел из-под каши.

Алька тоже скоро ушла. «Что же я буду приходить, если ты не рассказываешь!- Не стоит тогда и приходить».

Потом мне почудилось, что я в Бродицах, в темной комнате, где умирает моя бабушка — самый умный, благородный и, уж во всяком случае, самый добрый человек на земле.

Еще утром я случайно услышал, как старик док-гор говорил: «…Паралич движется снизу, от ног; когда он доберется до сердца — все будет кончено».

Окна в комнате завешаны, пахнет лекарствами: дремлет сиделка, и бабушка лежит с закрытыми глазами. Я стою у большой деревянной кровати, еле различимой в сумерках, и, хотя знаю, что паралич, о котором говорил доктор, невидим, смотрю и смотрю, будто можно разглядеть мохнатого зверька, медленно, как паук или черепаха, ползущего от ног к сердцу. Не открывая глаз, бабушка говорит:

«Что ты будешь делать, маленький, один-одинешенек на черном-пречерном свете, который все почему-то называют белым светом? А может быть, ты увидишь его белым, таким, каким и я видела его когда-то?»

Сиделка вздрогнула, поправила свечу и налила бабушке лекарство в рюмку.

Я очнулся оттого, что ко мне подошел Вовка. Или он все время был рядом? Он нагнулся и, бледный, с испуганным лицом, повторял:

— Ну что ж ты? Ну, ты меня и я тебя… Что с тобой?.. Да ты встань, попробуй встать! Я помогу!

Уже наступила ночь. Ни звука не доносилось из кухни. Держась за Вовкину руку, я брел вдоль коридора по пустой столовой, потом бесконечными лестницами со скрипучими перилами.

У дверей спальни я ясно вспомнил то, что произошло, и сказал Вовке:

— Ты уходи! Я не хочу идти с тобой! Уходи!..

Он помедлил, но послушался.

Спальня была залита лунным светом и казалась огромной. От яркого света стекла на окнах как бы исчезли, и спальня слилась с садом. Пол кренился, кренился и казался ледяным — не удержишься и скатишься в сад. Но мне не было страшно.

Наутро появился жар, и меня отвезли в Лефортово, в больницу. Я пролежал там больше месяца.

Выписали меня десятого апреля, досрочно. В коммуне не знали об этом, и никто не пришел за мной.

На улице было тепло, сверкали большие лужи. На углу смуглая черноволосая девочка, закутанная в рваную красную шаль, должно быть цыганка, продавала подснежники.

Потом туча закрыла небо, похолодало, закружились снежинки, и стало похоже на зиму.

У наших ворот я остановился. После недавнего снегопада все было покрыто нетронутой белой пеленой, и мне вдруг показалось, что дом опустел, коммуна уехала и я остался один. В детстве больше всего боишься быть брошенным: предчувствие того, что одиночество — самая страшная вещь на свете, самая страшная для всех возрастов, но чем ближе к старости, тем страшнее.

В вестибюле было пусто, но почти сразу из темноты вынырнул Мотька, подбежал, попятился от меня, пробормотал: «Какой ты длинный!», потом, окончательно признав меня, засмеялся, закричал: «Ух, здорово!» — и сразу сообщил самую важную новость:

— А про Вовку дознались, что это он тебя избил. Его сейчас из комсомола турнут, честное слово!

Он был рад мне, но новости распирали его, поднимали, как ветер поднимает воздушный шар. Он еще раз выкрикнул: «Ух, здорово!» — и исчез.

Я пообедал и поднялся на второй этаж. У дверей клуба, где заседали комсомольцы, я прислушался к возбужденным голосам, потом постучался в спальню девочек.

Старшие все были на собрании, только Вера с Алькой стояли у окна, прижимаясь лбом к стеклу, и о чем-то шептались.

Как и Мотька, Алька не сразу узнала меня, рассеянно посмотрела, точно на незнакомого, потом вскрикнула:

— Алешка?!. А мы уж думали… Верка, смотри — ей-богу, Алешка!

— Даже полтора Алешки, — улыбнулась Вера.

— Как хорошо! — тихо сказала Алька. — Прямо замечательно, как хорошо! — Она подошла вплотную и поцеловала меня.

— Ты вправду рада?

— Конечно!

— И мы будем заниматься историей? — спросил я.

Она кивнула головой.

— Там?

— Там.

Я помолчал, переполненный счастьем, и вдруг сказал еще:

— А Вовку из комсомола турнут, вот увидишь.

Я говорил это и слышал себя, как постороннего, и уже знал, что этого не надо было говорить. Ни за что не надо. Но, как это ни грустно, слово действительно такая вещь: вылетит- не поймаешь.

Алька отстранилась от меня, отошла и села на свою койку.

— Уходи! — сказала она, не поднимая головы. — Ты глупый и злой. И мстительный… как Вовка… А я боюсь злых…

Больше она не могла говорить, потому что плакала, и только махала рукой, чтобы я скорее уходил.

Я стоял у дверей спальни растерянный, оглушенный, понимая и не понимая того, что случилось, и чувствуя, что случилось непоправимое. За дверями всхлипывала Алька и, утешая ее, что-то шептала Вера.

Я пошел своей дорогой.

Теперь я думаю: может быть, только в тот день я действительно потерял Алькину дружбу?

За окном падал снег и тонул в черных лужах. Если бы рядом оказался Уйрибль Чипли, я спросил бы его: «Через сколько же ошибок должен пройти человек, чтобы стать настоящим человеком, чтобы понимать самое важное?»

Но никого не было рядом.

ЛАСЬКА

После школы Ласька уехал в Ленинград, учился в военно-морском училище, потом, как я слышал, перевелся на кораблестроительный, но не окончил его, работал в порту и в Москву вернулся только несколько часов назад. С Ласькой и Верой, его женой, мы не виделись больше десяти лет.

Я постучался — и дверь сразу распахнулась, как будто меня ожидали за нею. Сперва показалось, что комната пуста. Выглядела она необжитой: на полу у стены лежал матрац, рядом с ним — нераспакованный постельный тюк. Пыльное, давно не мытое окно выходило на глухую кирпичную стену.

— Папа сейчас придет, — послышалось откуда-то снизу.

Я опустил глаза и увидел около дверей худенького мальчика лет восьми или девяти. Черные, коротко остриженные волосы стрелкой спускались на загорелый лоб, темные глаза смотрели со смелым и решительным выражением.

Мальчик так напоминал Лаську, что показалось, будто меня перенесло на два десятилетия назад и за сотни километров — в Малые Бродицы, так что не будет ничего удивительного, если из коридора вынырнет Таня или появится Яков Александрович, которого уже давно нет в живых.

— Это паровоз, — проговорил мальчик, поднимая с пола хитроумное сооружение из консервной банки с припаянной к ней медной трубочкой, установленное на колесах из нитяных катушек. -Если подогреть, будет пар, и паровоз пойдет! А мама не позволяет трогать примус.

Больше он не обращал на меня внимания, углубившись в ремонт машины.

— Но она не трусиха! — через минуту сказал мальчик, поглядев на меня.

Ласька появился с бутылкой вина, веселый, оживленный, и сразу засыпал меня сотнями вопросов. Только в первую секунду я заметил, как он изменился. Потом это впечатление исчезло. Мы рассказали друг другу все, что произошло с нами за это время, вспомнили всех коммунаров. Было трудно вообразить, что маленький Глебушка теперь на голову выше Ласьки и работает старшим агрономом в МТС под Ленинградом; Матвей Рябко, он же Политнога, командует подводной лодкой, а Егор Лобан — главный инженер угольной шахты в Подмосковном бассейне.