Среди многих дел, которые решает страна, всегда есть главное, заботящее всех: в то время Москва жила сооружением метрополитена, и Ласька решил после больницы поступить на эту стройку.
Так он и попытался сделать.
На первой же шахте, куда он обратился, удалось договориться о работе, и все шло хорошо до обязательного медицинского осмотра. На соседней шахте, у площади Дзержинского, его осматривали так долго, видимо колеблясь, что у Ласьки появилась некоторая надежда. Но она оказалась напрасной. Сев к столу, врач сказал:
— Бросьте и думать об этом, голубчик. Подземные работы для вас исключены, как… ну, например, полет на Марс. Хотелось бы увидеть вблизи эту планету, но что делать, если вы больны, а мне шестьдесят семь лет. Что поделаешь? — повторил он еще раз, откидываясь на спинку стула.
…Надо было примириться с тем, что кабинет врача для него стена, через которую пробиться невозможно. Но он и не думал примиряться с этим и менять решение. На улице Ласька вспомнил о Егоре Лобане. Станция Узловая близко, и, если нельзя работать в шахте метро, он поступит на угольную шахту. Разница не так уж велика, а в своем хозяйстве главный инженер поможет миновать медсанчасть.
Не заходя домой, Ласька отправился на вокзал.
Лобану он не сказал о болезни и своих злоключениях; он сумел заговорить Егора, обрадованного встречей, и так устроить, что тот по телефону отдал распоряжение зачислить его помощником врубмашиниста.
Через три месяца Ласька работал уже не помощником, а машинистом врубовки.
Шахта была мокрая, трудная, «минусовая», то есть дающая меньше планового задания и много задолжавшая стране. Лавы выходили из строя то из-за завалов, то из-за прорыва почвенных вод. Но Ласька как раз и искал сейчас дело, которое захлестнуло бы по самую макушку.
Квартиры в Узловой он не получил, и семья осталась в Москве. Так было даже спокойнее. Раз в неделю на машине Углеснаба Ласька ездил домой. Ни в семье, ни мне, ни кому-либо из других своих друзей он не сообщил о том, что делает на шахте. Вере он сказал, что поступил бухгалтером — служба сидячая, легкая, и, может быть, впервые за последние годы она была спокойна за мужа; даже поправилась и похорошела от этого.
Вере не приходило в голову сомневаться в Ласькиных словах, тем более, что прежде он никогда не лгал.
Мне кажется, что один человек был все-таки посвящен в Ласькин секрет. Я говорю о Феде. Во всяком случае, когда Вера, желая поддержать мужа, говорила о великой важности учета, он сразу отходил в сторону; а паровозу в спешном порядке был придан бар, сконструированный из обломка бритвы.
Как-то раз я зашел к ним. Федя лежал на животе, бар вгрызался в стенку у батареи парового отопления, и пол припудрила известковая пыль. Услышав шаги, мальчик поднялся, загораживая следы игры, и сумрачно взглянул на меня. Я спросил, во что он играет, и Федя торопливо, с непонятной воинственностью ответил:
— Конечно, в паровоз!
«Конечно» было его любимым словом.
— А зачем паровоз пробивает стенку?
— Потому что крушение! — после новой паузы, покраснев, с прежней воинственностью отозвался мальчик.
Во всяком случае, даже если Федя знал или догадывался, кем работает его отец, почему скрывает это от близких и какая опасность сопряжена для него с такой работой, то ни тогда, ни позже он никому о своих догадках не говорил, как бы принимая решение отца единственно возможным, и, раз приняв, всеми силами мальчишеского сердца поддерживал его.
С первых дней работы Ласька стал редактором шахтной стенгазеты «Подземные огни». Редакция располагалась рядом с шахткомом, в крошечной комнатке, где стояли потрепанный диван, очень похожий на тот, который некогда находился в канцелярии у Августа, две табуретки и дощатый стол с бумагой, тушью и красками. Над столом висела лампа с картонным козырьком.
Поднимаясь из шахты, совершенно вымотанный, Ласька шел в свои «Подземные огни». На двери вывешивалась самодельная табличка: «Тише! Тут работают!», и никто без крайней необходимости не тревожил в такое время редактора. Полежав час, другой и снова почувствовав себя человеком, Ласька шел к себе в общежитие или принимался за очередной номер стенгазеты.
Без этого «окопа», как он говорил, Лаське не удалось бы долго скрывать свое состояние от товарищей по работе и от близких. Домой он приезжал отдохнувшим, а шахткомовцы, открывая иной раз дверь каморки в этот первый, самый тяжелый час после смены, не прислушивались, как тяжело дышит редактор, и не задумывались, почему он лежит на диване неподвижно, с закрытыми глазами. Все ясно: человек думает. Что же еще делать редактору, если не думать?
Подробности этого последнего периода Ласькиной жизни я узнал позже. Хотя по условиям работы я много раз бывал в Подмосковном угольном бассейне, в те дни мы встречались с Ласькой не часто. Иногда казалось, что он даже избегает встреч. Может быть, происходило это потому, что ему трудно было все время играть роль умиротворенного бухгалтера. Но каждый раз при редких встречах оставалось ощущение, что Ласька счастлив. Таким я видел его только в первые коммунарские годы, когда он весь сиял от того нового, что после узкого мирка местечка заполнило его.
И все другие члены маленькой Ласькиной семьи казались счастливыми. По воскресеньям, если отец был дома, Федя с молниеносной быстротой заканчивал уроки, время от времени исподлобья бросая на отца взгляд и хмурясь, чтобы подавить улыбку, когда они встречались глазами, Ласька читал или правил стенгазетные заметки, а Вера хозяйничала, всем существом впитывая непривычную атмосферу спокойствия.
…«Подземные огни» выходили еженедельно; кроме того, почти каждый день на листках, вырванных из тетради, выпускались «молнии». Все номера стенгазеты переписаны двумя почерками: круглым, совершенно детским, с неровными буквами — Ласькиным, и каллиграфическим почерком заместителя редактора — горного мастера Николая Орлова.
Иногда можно проследить и третий почерк — свидетельство того, что стенгазета иной раз выпускалась не в помещении редакции, а в московской квартире редактора. Эти номера отличались еще и рисунками, чаще всего — карикатурами.
Когда я смотрю на газеты, мне вспоминается такая картина. Вечер. Я открываю дверь и вхожу. Все дома, но никто не оборачивается. Федя сидит за столом и рисует, Коля Орлов, поднимаясь на носки, осторожно, двумя пальцами, держит лампу за шнур, немного оттянув ее, чтобы свет падал на лист ватмана, Ласька стоит рядом с Орловым.
— Толстый? — не поднимая головы, строго спрашивает Федя.
— Именно толстый, — шепотом от уважения к художническому труду отзывается Орлов. — …И усы, Феденька, нарисуй…
Слышно, как перо царапает ватман.
— Ноги можно, чтобы кривые? — снова так же строго спрашивает Федя.
— Давай! — шепчет Орлов. — Будет знать, как в служебное время за пол-литровками гонять!
Но вопрос слишком ответственный, и Федор ждет, тяжело дыша от творческого напряжения.
— Можно кривые, — кивает наконец Ласька.
Я просматриваю номера стенгазеты и «молнии», всем — короткими заметками, стихами, карикатурами — напоминающие об одном: невыполнении плана добычи, растущем «минусе».
Сперва прорыв, судя по стенгазете, опасный, даже угрожающий; потом тон заметок становится спокойнее. Вместе с тревожными нотами, перебивая их, звучат торжественные, рядом с карикатурами появляются портреты передовиков; наконец, к весне, «молнии» начинают выходить реже, и это главный признак того, что дела налаживаются.
Ласька работал в третьей восточной лаве, одной из самых «капризных» и неблагополучных на шахте. Семнадцатого апреля перед окончанием вечерней смены врубовка остановилась. Надо было ее исправить, и Ласька послал своего помощника за механиком. В одиннадцать начиналась ремонтная смена, но ремонтники — Трофимов и Дежнев — молодой парень, только вторую неделю работающий на шахте, — почему-то запаздывали.