Выбрать главу

Ласька ждал. Он всегда выходил из лавы последним, очевидно для того, чтобы дать себе время немного отдышаться и подниматься не торопясь, когда некому тебя разглядывать и не перед кем делать вид, что ты себя чувствуешь прекрасно.

Подошел Орлов. Ласька попробовал встать на ноги и не смог — тяжело сел, почти упал. Очевидно, ему было намного хуже, чем обычно после работы, если он впервые за все время дружбы с Орловым пожаловался на свое состояние. Орлов посветил «шахтеркой», и его так испугало опухшее Ласькино лицо, что он хотел сразу бежать за врачом.

— Не надо! — попросил Ласька.

Когда Орлов посветил еще раз, первое, испугавшее его впечатление не вернулось. Выражение особого, одному только Лаське свойственного воодушевления и на этот раз изменило черты лица, придав ему обычный, почти мальчишеский облик.

— Давай полежим, если не торопишься, — предложил Ласька.

Довольно долго они лежали рядом у машины. Было слышно, как с кровли скатывается и падает вода. Еще несколько раз Орлов спрашивал, не пойти ли за врачом, но Ласька не отвечал. Украдкой посветив, Орлов видел, что Ласька лежит все в той же позе, с нахмуренным и, несмотря на это, таким даже торжественным лицом, что он не решался его потревожить.

Наконец послышались шаги и голос Трофимова, напевающего что-то; слов разобрать было нельзя.

— Непонятный человек, нелюдимый какой-то, — сказал Орлов.

— А поет хорошо, — отозвался Ласька, нехотя н с трудом поднимаясь.

— Это еще не главное…

Песня оборвалась. Ремонтники подошли и остановились. У Трофимова, как всегда, было угрюмое, не-выспавшееся лицо. Дежнев держался в тени, и глаза его хранили то недоумевающее выражение, какое бывает у новобранцев при выстрелах своих же орудий и у молодых шахтеров, всем, даже кожей головы чувствующих над собой стометровый пласт породы.

Поговорив с ремонтниками, Орлов и Ласька направились к выходу. Пройти надо было пятьсот сорок шагов: за эти месяцы Ласька до вершка вымерил трудный для него путь. Он шел, сильно наклоняясь вперед, и, тяжело дыша, считал про себя шаги. Штрек поднимался очень круто, потом сворачивал почти под прямым углом и шел более полого, упираясь в рудничный двор. Обычно самыми трудными были первые сорок шагов — по крутизне — и последние: к концу пути он совсем выдыхался. На этот раз каждый шаг казался непосильно тяжелым.

— Странно: с таким лицом, а ведь поет хорошо! — проговорил Орлов, снова затевая этот разговор главным образом для того, чтобы иметь повод оглянуться и посмотреть, как себя чувствует Ласька.

— Лица у людей меняются, — задыхаясь и делая между словами длинные паузы, отозвался Ласька.- Лица меняются, сердца реже…

Орлов хотел остановить проходивший мимо электровоз с вагонетками, чтобы Ласька мог доехать до рудничного двора, но тот резко отказался:

— Раньше срока в инвалиды не записывай! Не торопись!

Рубашка у Ласьки намокла от пота, и вдруг он почувствовал, что все тело охватил ледяной холод. Очевидно, рудничный двор был уже близко, и это через ствол с поверхности потянуло свежим ветром. Ласька остановился и подумал, что уже ночь, скоро он поднимется, сможет лечь и отдохнуть. Осталось совсем немного: двадцать — тридцать шагов, а завтра ему будет лучше. Его знобило, и, хотя в шахте, как обычно, было довольно тепло, ощущение ледяного холода не проходило. Почему-то вспомнилось, как в медпункте метро старик врач говорил: «Подземная работа для вас исключена, как, например, полет на Марс». Ну что ж, может быть, на Марс ему не полететь, но до клети он дойдет. Из последних сил! Но человек и должен иметь перед собой цель, которая требует всех сил, до последних резервов. Ему необходимо добраться до клети, и так, чтобы никто не увидел, что это далось так трудно. Мысли путались. Он не заметил, как соскользнул на пол и сел и как Орлов поднял и понес его.

На поверхности Лаське стало лучше, и он уже мог идти без посторонней помощи. Была суббота, и у нарядной стоял грузовик Углеснаба, с которым он обычно ездил на выходной в Москву. Шофер, увидев Лаську, зажег фары и открыл дверцу кабинки. Ласька поздоровался с шофером, но сказал, что сегодня не поедет, и попросил сразу же, из первого автомата, позвонить Вере, передать, что он задержался на шахте.

— Скажи — спешная работа, и чтобы не волновалась, буду на следующей неделе.

Когда дверца захлопнулась и машина выехала на шоссе, он почувствовал острое сожаление, что не поехал в Москву, не увидит сегодня сына и жену.

— Пять часов — и был бы дома, — проговорил он вслух и даже шагнул в сторону шоссе, где еще виднелся красный огонек удаляющейся машины.

Он махнул рукой и сам себе сказал: «Каким-то ты становишься домашним слишком! Раньше этого за тобой не замечалось. Ничего же особенного — потерпишь до следующей недели».

Вместе с Орловым они прошли в комнату редакции. Ласька сразу лег. Может быть, он боялся, что Орлов уйдет, и, чтобы удержать его, был разговорчивее и откровеннее, чем обычно, а может быть, эта откровенность, несвойственная Лаське «душевная размягченность» объяснялись просто болезненным состоянием. Он сказал Орлову, что время работы на шахте — самое счастливое в его жизни и что он только сейчас понял, что счастье такая непростая вещь.

— Тебе лучше? — спросил Орлов.

— Между прочим, — не отвечая на вопрос Орлова, проговорил Ласька, — мне кажется, что я сейчас с Верой, и особенно с Федей, ближе, чем раньше, когда мы виделись каждый день.

Орлов слушал и молчал.

В шесть часов Ласька проснулся от боя шахтко-мовских часов, который доносился из-за тонкой перегородки. В комнату редакции заглянул Орлов; он дежурил по шахте и домой этой ночью не уходил.

Было уже почти светло, и Ласька чувствовал себя совсем свежим, как всегда по утрам.

Вспомню, вспомню, вспомню я, Как меня мать учила, —

пропел Ласька.

— Подумают, что в редакции пьяные, — сказал Орлов. — С утра пораньше.

— Никто не подумает, — отозвался Лася.

Уже давно редколлегия собиралась проверить работу ремонтников. Сейчас, перед концом смены, было самое лучшее время для такой проверки. Ласька вышел на улицу и, получив в нарядной лампу, спустился вниз, Орлов остался на поверхности. Под гору идти было легко, и Ласька улыбнулся, вспоминая, какими бесконечными показались накануне эти несколько сот шагов. Шагал он медленно, боясь растерять утреннее ощущение полноты сил, которое, как он знал по опыту, было очень непрочным.

Он уже подошел совсем близко к своей лаве, когда услышал протяжный, нарастающий грохот и невольно прижался к стойкам. Грохот оборвался, и теперь доносился дробный стук падающих кусков породы — как дождь после грома. Мимо, пригибаясь и держась рукой за голову, пробежал Дежнев. Ласька окликнул его, но тот не отозвался. Грохот снова возобновился; в короткие секунды затишья

Ласька услышал крик из лавы и теперь бежал вниз по крутому ходку.

В лаве он сразу увидел Трофимова.

Трофимов лежал ничком, по пояс засыпанный породой и придавленный тяжелой стойкой. Лоб у него был разбит острым куском угля, и на закрытые глаза текла кровь. «Раз кровь течет — значит, живой», — подумал Ласька.

Он попробовал приподнять стойку, которая придавила Трофимова, но не смог. Тогда он схватил Трофимова под мышки и, закусив губу от напряжения, изо всей силы потянул тяжелое, неподатливое тело. Крепь не трещала, а стонала. Он подумал, что надо секунду передохнуть, иначе он и сам потеряет сознание; но за секунду отдыха лаву может запечатать обвалом. Надо было тянуть Трофимова, пока не вытянешь. Сейчас тоже нужны были все силы, до последних резервов, нужны еще больше, чем вчера.

Наконец он вытащил Трофимова из-под стойки и, только очутившись вместе с ним в круто подымающемся штреке, позволил себе передохнуть.