Однажды, в самом конце всей эпопеи, я встретил на дороге старого джентльмена, который прогуливал свою большую собаку — вернее сказать, собака прогуливала его. Ибо, куда она его тянула, туда старый джентльмен и вынужден был тащиться. А когда она останавливалась, чтобы обнюхать камень, поскрести землю и оставить у столба свою визитную карточку или прямой вызов, старый джентльмен покорно должен был дожидаться на своем конце поводка. Когда я проходил мимо, он стоял на обочине дороги в нескольких десятках метров от моего дома. Собака обнюхивала корни одного из близнецов-кипарисов, растущих у ворот фермы. Я слышал негодующее рычание животного: видно, запах наносил собаке смертельное оскорбление. Старый синьор Бонди ждал, стоя на поводке. Колени его под вспученными брюками были слегка согнуты. Он стоял, опершись на палку, и смотрел перед собой рассеянно и грустно. Белки старых, выцветших глаз желтели, как бильярдные шары. На сером лице из глубоких морщин выдавался нос, красный от хронического несварения желудка. Лохматые белые усы с пожелтевшими кончиками уныло свисали вниз. Черный галстук был заколот булавкой с крупным бриллиантом — не он ли и привлек некогда внимание будущей синьоры Бонди?
Подойдя ближе, я снял шляпу. Старик взглянул на меня рассеянно и, видимо, вспомнил, кто я такой, когда я уже прошел мимо.
— Постойте, — сказал он мне вслед. — Постойте.
И заторопился в мою сторону.
Собака, захваченная врасплох в самую неподходящую минуту, — она как раз отвечала на оскорбление, обнаруженное на корнях кипариса, — позволила рывком оттащить себя и последовала за хозяином. Она была слишком удивлена и подчинилась без сопротивления.
— Постойте!
Я остановился.
— Милостивый государь, — сказал старый джентльмен, ухватив меня за лацкан и самым неприятным образом дыша мне в лицо. — Позвольте мне принести свои извинения. — Он оглянулся, в страхе, что даже здесь его могут подслушать. — Я хочу принести свои извинения, — повторил он, — по поводу злосчастной истории с насосом. Уверяю вас, что если бы это зависело от меня, я бы все привел в порядок по первому требованию. Я с самого начала знал, что если дойдет до суда, то у нас нет ни малейшего шанса. Кроме того, я считаю, что к постояльцам надо относиться самым благородным образом. Но моя жена… — Тут он понизил голос. — Беда, в том, что все это доставляет ей удовольствие, даже когда она знает, что неправа и наверняка проиграет дело. Кроме того, осмелюсь сказать, она надеялась, что вам надоест просить и вы произведете ремонт за свой счет. Я с самого начала говорил, что надо уступить, но она и слушать не хотела. Ей это нравится, понимаете. Но теперь и она видит, что придется привести все в порядок. Дня через два-три вы получите воду. Но я подумал… Мне все-таки хотелось сказать вам, как…
Но тут собака, которая, по-видимому, пришла в себя от неожиданности, вдруг зарычала и пустилась бежать по дороге. Старый джентльмен пытался ее удержать, натягивая поводок, и все же позволил себя утащить.
— …Как мне жаль, — успел он пробормотать, пятясь, — что это маленькое недоразумение… — Но ничто не помогало. — Прощайте. — Он любезно улыбнулся и слегка взмахнул рукой, словно только что вспомнил о срочном свидании, а времени для объяснений уже нет. — Прощайте. — Он учтиво приподнял шляпу и покорно отдался во власть собаки.
Неделю спустя вода действительно была, а на следующий день после первого купания явилась с визитом и синьора Бонди вся в темно-сером шелку, увешанная жемчугами.
— Значит, отныне — мир? — спросила она, с очаровательной задушевностью тряся мою руку.
Мы уверили ее, что, насколько это зависит от нас, так оно и будет.
— Но почему же все-таки вы писали ваши ужасно грубые письма? — сказала она, глядя на меня с таким укором, от которого дрогнуло бы сердце самого закоренелого злодея. — А потом еще этот исполнительный лист. Как вы могли? Предъявить даме…
Я промямлил что-то о насосе и о желании пользоваться ванной.
— Но неужели вы рассчитывали, что я стану слушать, когда со мной разговаривают в таком тоне? Почему было не вести себя по-другому: вежливо, благородно? — Она улыбнулась мне в опустила трепещущие ресницы.
Я счел за лучшее переменить тему разговора.
Через несколько недель пришло письмо, по всем правилам зарегистрированное и доставленное с нарочным: синьора спрашивала, собираемся ли мы продлить контракт, и уведомляла нас, что если это так, то оплата будет повышена на 25% в связи с проведенным ремонтом и благоустройством помещения. После долгого торга мы были счастливы, когда аренду удалось возобновить на год с повышением платы всего на 15%.
Мы терпели такое беспардонное вымогательство главным образом из-за красоты окружающей природы. Однако были и другие причины, заставившие нас полюбить этот дом. И самой главной был младший член крестьянской семьи, в лице которого мы обрели замечательного товарища для своего сынишки. Маленький Гвидо — так его звали — был лет на 6-7 моложе самого юного из своих братьев и сестер. Два старших брата уже работали с отцом в поле, мать умерла года за два до нашего приезда, и со времени ее смерти дом вела старшая сестра, а младшая только что оставила школу в тоже помогала по хозяйству, присматривая между делом за Гвидо, который к этому времени уже почти не нуждался в присмотре: ему было лет шесть-семь, в, как все дети бедняков, предоставленные самим себе, это был не по годам смышленый, самостоятельный и отвечающий за свои поступки ребенок.
Он был на два с половиной года старше нашего маленького Робина, но хотя в этом возрасте тридцать месяцев вмещают опыт целой половины жизни, Гвидо никогда не использовал своего превосходства — ни умственного, ни физического. Я не встречал ребенка более терпеливого, дружелюбного, совершенно не склонного к тирании. Он никогда не смеялся над Робином за неуклюжие попытки подражать его удивительным подвигам, он не дразнил и не запугивал, а, наоборот, выручал малыша в трудные минуты и объяснял ему то, чего тот не мог попять. На все это Робин отвечал ему любовью в преклонением. Гвидо был для него идеалом доброго Большого Мальчика, в он подражал ему во всем, в чем только мог. Его героические, во безуспешные попытка повторить чудеса силы и ловкости, которые так легко давались Гвидо, выглядели очень комично. Так же забавны были и его старания перенять все привычки и манеры Гвидо. А смешней всего Робин выглядел — вероятно, из-за чрезмерного усердия и полного несоответствия своего характера характеру Гвидо, — когда он изображал задумчивость. Гвидо был тихий мальчик, который часто задумывался в уходил в себя. На него можно было наткнуться где-нибудь в уголке, когда он сидел один и о чем-то сосредоточенно думал, опершись локтем о колено в подперев рукой подбородок. Случалось и так, что в самый разгар веселья он вдруг прерывал игру, хмурился и, заложив руки за спину, стоял неподвижно, глядя себе под ноги. Когда это случалось, Робина всегда охватывало беспокойство и какой-то благоговейный страх. Он молча, с недоумением смотрел на товарища. — Гвидо, — говорил он тихо. — Гвидо. Но Гвидо обычно молчал, погруженный в свои мысли, и тогда Робин, не смея настаивать, тихонько становился рядом и старался принять ту же позу: то по-наполеоновски сжимал за спиной руки, то усаживался, как Лоренцо Великолепный Микельанджело, в тоже делал вид, что погружен в размышления. Чтобы проверить, верно ли у него получается, он то в дело вскидывал свои ярко-синие глаза на старшего мальчика. Но не проходило и минуты, как терпение Робина иссякало: задумчивость не была его стихией. — Гвидо, — повторял он снова и уже громче: — Гвидо! Затем брал мальчика за руку и старался сдвинуть с места. Порой Гвидо пробуждался от дум и возобновлял прерванную игру. Но иногда он не обращал на Робина никакого внимания. Опечаленный и растерянный, Робин вынужден был уйти и играть один. А Гвидо оставался стоять или сидеть неподвижно, и глаза его, исполненные мысли и какого-то глубокого покоя, были прекрасны. Это были большие, широко расставленные глаза, и — что удивительно для черноволосого итальянского мальчика — серо-голубые, светлые и лучистые. И вовсе не всегда серьезные и спокойные, как в минуты задумчивости. Во время игры, когда он громко болтал и смеялся, глаза его загорались и по этим ясным, светлым озерам мысли словно пробегала искристая солнечная рябь. У него был великолепный, высокий лоб, выпуклый, как розовый лепесток. Нос был прямой, подбородок маленький и острый, концы губ грустно опущены.