Нож и солдатские обноски Малдуна были моей единственной собственностью. Лошадь отобрали у меня в Ливенуорте, и больше я ее не видел. Думаю, капеллан продал ее, дабы вернуть потраченные на меня деньги. Мой лук и стрелы сломали его белокурые детишки.
На пристани Пендрейк въехал прямо на палубу маленького колесного пароходика. Можете представить себе, какой силой обладал его серый норовистый конь, чтобы возить такую тушу! Благородное животное косилось на меня и фыркало: видимо, несмотря на частые купания, запах индейца меня так и не покинул.
Вскоре пароходик отплыл. Я заинтересовался было тем, что стучало и гремело в его чреве, но тут вспомнил слова Старой Шкуры: если Человек плывет по большой воде, он неминуемо погибнет. Да, я родился в Огайо, в Эвансвиле, но это было слишком давно, а Миссури доверия не внушала. Ее воды вполне хватило бы на то, чтобы затопить всю пустыню в Неваде.
Я не собираюсь описывать все путешествие, скажу только, что приплыли мы в маленький городок на западе штата Миссури и через пару часов пути оказались у собственной церкви Пендрейка, рядом с которой стоял его двухэтажный дом. Впервые за все это время толстяк снова обратился ко мне с вопросом:
— Ты знаешь, как отцеплять повозку, парень?
Я хорошо усвоил полученный урок, а потому ответил:
— Нет, сэр, не знаю. Понятия не имею.
— Значит, тебе придется поработать мозгами и сообразить, как это делается, — невозмутимо парировал он. Забегая вперед, скажу: Пендрейк, как и большинство знакомых мне преподобий, безупречно мог делать только одно, а именно — есть. В остальном же он говорил и действовал настолько медлительно и тупо, что порежься он, то изошел бы кровью, прежде чем поднять свой жирный зад и догадаться перевязать рану.
Стоит ли объяснять, что мне не составило труда сообразить, как отвязать коня и отвести его в стойло. Но я не знал, как мне поступить потом. Этот чертов Пендрейк ничего мне не сказал, и я ломал голову, стоит ли идти в дом. А если он решил поселить меня в конюшне? Или, наоборот, само собой подразумевалось, что, справившись с работой, я поднимусь наверх? Минут пять я слонялся взад-вперед, ожидая его появления или хотя бы окрика, но ни того, ни другого не последовало. В конце концов я плюнул и пошел в дом.
Поднявшись по лестнице и пройдя большую светлую прихожую, я оказался в комнате, бывшей чем-то средним между гостиной и кабинетом. На стенах висели масляные лампы, а на спинках дивана и мягких кресел лежали покрывала, явно затем, чтобы не пачкать мебель сальными волосами. У Пендрейка, при его толщине, наверняка была с этим проблема.
И тут громовой голос позади меня произнес:
— Ты в моем кабинете?!
Интонация выдавала и гнев, и искреннее удивление одновременно.
— Да, но я ничего не сломал и не разбил, — ответил я.
Сказав так, я повернулся, ожидая увидеть эту тушу, нависшую надо мной с занесенной для удара рукой, но Пендрейк стоял довольно далеко, в дверях. Да, с подобным голосом можно находится за сто ярдов от собеседника, а последний этого даже и не заметит.
Но теперь между нами стояла женщина с темно-русыми волосами, обрамлявшими ее милое лицо и собранными узлом на затылке. У нее были голубые глаза и белая кожа, причем просто белая, а не мертвенно-бледная, как у Пендрейка. Мне показалось, что ей лет двадцать, тогда как Пендрейку — пятьдесят, и я принял ее за его дочь.
Она улыбалась мне, чуть приподняв верхнюю губку, под которой блестели безупречно белые зубы. Однако слова ее были адресованы Пендрейку:
— Он просто никогда раньше не видел кабинетов, — произнесла она бархатным голосом. — Не хочешь ли присесть, Джек? Да садись же! — и она показала на табуретку, покрытую зеленым плюшем.
Пендрейк сопел у нее за спиной, но не вмешивался.
— Нет, мэм, спасибо, — ответил я.
Тогда она спросила меня, не желаю ли я стакан молока и кусок пирога.
Молока мне хотелось меньше всего на свете; если я когда-то и любил его, то давно уже забыл об этом, но решил подыграть девушке, так как хотел завести в доме хоть одного друга.
На кухне мне повстречалось еще одно существо, отнесшееся ко мне весьма приветливо. Впрочем, у него не было другого выбора, поскольку цвет ее кожи сильно отличался от белого. Закон в Миссури тогда еще позволял держать цветных рабов. Это была жизнерадостная кухарка-негритянка и звали ее Люси Лавендер. Глядя на нее, я без труда представил себе ее деда или прадеда, рыскающего по африканской саванне с тяжелым копьем в руках. Люси жила вместе со своим мужем, подстригавшим Пендрейку газоны, в крохотном домике рядом с конюшней, и я часто слышал по ночам, как они ссорятся. Самое интересное заключалось в том, что Лавендерам незадолго до этого дали свободу, но они никуда не ушли, то ли опасаясь снова угодить в рабство где-нибудь в новом месте, то ли просто в силу привычки.
Белая женщина, которую я принял за дочь Пендрейка, оказалась его женой. Она была лет на пять-шесть старше, чем мне показалось, а сам Пендрейк — года на три моложе. Даже внешне между ними лежала настоящая пропасть, и я до сих пор не знаю, что она в нем нашла. Скорее всего, этот брак устроили их родители: ее отец был судьей, а столь важная персона вряд ли пожелает видеть в своих зятьях торговца спиртным или табаком.