— Не знаю, — ответила Элис, — сроду не задумывалась. Вот, — выдохнула она наконец, вся взмокнув от долгого подъема. — Сюда мы обычно и приходили.
Это место чем-то напоминало пещеру, вырубленную в стене внезапно подступившего к ним леса. Гребень холма, на котором они стояли, резко уходил вниз, и Смоки подумал, что ему еще никогда в жизни не доводилось заглядывать в столь глубокие и таинственные дебри, какие представлял собой этот Лес. Землю здесь почему-то устилал не слишком плотный из-за неровностей почвы слой мха, рос колючий кустарник и невысокие осинки. Тропа уводила вглубь, в перешептывавшуюся тьму, где время от времени поскрипывали громадные деревья.
Дейли Элис села, с облегчением вытянув уставшие ноги. Вокруг лежала плотная тень и, по мере того как день заметно шел на убыль, сгущалась еще больше. Было тихо, как в церкви, где тишина нарушается только невнятными, но благоговейными шорохами, доносящимися из нефа, из апсиды, с хоров.
— Ты когда-нибудь задумывался, — спросила Элис, — о том, что деревья такие же живые, как и мы, только жизнь их течет медленнее? Быть может, для них лето — все равно что для нас один день: проснутся, как мы, и опять заснут. Мысли у них, наверное, длятся долго-долго, а беседуют они так неторопливо, что нам их речи просто не уловить.
Элис отложила в сторону дорожный посох и одну за другой стянула с плеч лямки рюкзака, под которыми на рубашке проступили влажные полосы. Она поджала свои блестевшие от пота крупные колени и положила на них руки. Загорелые кисти рук тоже увлажнились, среди золотистых волосков затерялись влажные пылинки.
— Как ты думаешь?
Она принялась дергать прочные шнурки своих высоких ботинок. Смоки ничего не ответил, только слушал молча, не в силах говорить от переполнявшего его восхищения. Он казался себе свидетелем того, как валькирия снимает доспехи после битвы.
Когда Дейли Элис встала на коленки, чтобы стянуть с себя туго облегавшие бедра шорты, Смоки пришел ей на помощь.
К тому моменту, когда Ма неожиданно включила желтую электрическую лампочку над головой Клауд, вытеснив вечернюю голубизну ее карточной грезы режущей глаза неразберихой, Клауд уже выяснила, каким в основном будет в предстоящие дни путешествие ее молодых родичей, и произнесла:
— Счастливые дети.
— Ты здесь совсем ослепнешь, — сказала Мам. — Иди, папочка налил тебе стаканчик хереса.
— У них все будет хорошо, — отозвалась Клауд, собирая карты и не без труда поднимаясь с ярко-синего кресла.
— Они же сказали, что заглянут в Лес, к Вудзам?
— Еще бы, — ответила Клауд. — Еще бы им не заглянуть.
— Слышишь, как цикады трещат? — пожаловалась Мам. — Сил моих больше нет.
Она взяла Клауд под руку, и обе вошли в дом. Весь вечер они играли в криббедж[86] на полированной складной доске, где потерянный колышек из слоновой кости заменяла спичка, прислушиваясь за игрой, как гудят и глухо бьются о сетку от насекомых большие тупоумные июньские жуки.
Посреди ночи Оберон проснулся у себя в Летнем Домике и решил, что встанет и разберет свои фотографии: приведет их в окончательный порядок.
Много времени на сон ему не требовалось: он уже перевалил за тот возраст, когда подниматься ночью ради какого-то дела казалось чем-то неподобающим или даже смутно безнравственным. Он долго лежал, прислушиваясь к биению своего сердца, а когда это ему наскучило, отыскал очки и сел на кровати. Ночь, собственно, была на исходе: часы Деда показывали три, однако прежде темные шесть оконных квадратов уже слегка поголубели. Мошкара и комары, похоже, уснули, еще немного — и загомонят птицы. Но пока что стояла полнейшая тишина.
Оберон подкачал давление в лампу: при каждом толчке поршня из груди у него вырывался хрип. Хорошая лампа: она и выглядела в точности как лампа, с гофрированным бумажным абажуром и фигурками конькобежцев из голубого фаянса у основания. Надо бы заменить калильную сетку, да где ее взять? Он зажег керосин и убавил пламя: непрерывное шипение действовало успокаивающе. На первых порах по характеру шипения казалось, будто керосин на исходе, однако на самом деле запаса должно хватить надолго: Оберон знал это по опыту.
Нет, фотографии не были свалены как попало. Оберон провел немало времени за их сортировкой. Но его не оставляло чувство, что снимки подчинены какому-то собственному порядку, не связанному ни с хронологией, ни с форматом, ни с тематическим расположением. Подчас снимки казались ему отдельными кадрами, взятыми из некоего фильма или серии фильмов, с большими или малыми пробелами между ними; если бы эти пробелы удалось заполнить, то получились бы целые сцены: долгие, связанные последовательным сюжетом кинематографические эпизоды — самые разнообразные, берущие за душу. Но как определить, правильную ли он избрал очередность даже для имевшихся у него фотографий, если недоставало их так много? Оберон никак не решался нарушить выработанный им в общем-то разумный, основанный на системе перекрестных ссылок порядок ради поисков какого-то нового, которого вполне могло и не существовать.
86