— Это ужасно…— говорит Пиннеберг.
— Как он, должно быть, мучается!
— И зачем это? Такой маленький — и так мучается!
— Ах, и ничем-то я не могу ему помочь! — говорит Овечка и вдруг, почти в голос, кричит, прижимая ребенка к груди:— Лапушка ты мой родненький, неужто я ничего не могу для тебя сделать!
Малыш продолжает кричать.
— Что бы это могло быть? — бормочет про себя Пиннеберг.
— И сказать-то он ничего не может! И показать-то не может, где у него болит! Лапушка ты моя, ну покажи маме, где у тебя бо-бо? Ну, покажи!
— Какие же мы глупые! — вне себя от ярости говорит Пиннеберг. — Ничего не знаем. Если б мы что-нибудь знали, уж наверное могли бы помочь ему.
— И нам не у кого спросить.
— Пойду за врачом, — говорит Пиннеберг и начинает одеваться.
— У тебя нет квитанции больничной кассы.
— Ничего, и так пойдет. Квитанцию отдам после.
— В пять часов утра ни один врач не пойдет. Они все, как услышат про больничную кассу, говорят: «Ничего, до утра потерпит».
— А я говорю: пойдет!
— Милый, если ты потащишь врача на нашу верхотуру, по приставной лестнице, выйдет скандал. Чего доброго, он еще в полицию донесет, что мы здесь живем. Ах, да о чем толковать: он и шагу не ступит по нашей лестнице — подумает, что у тебя недоброе на уме.
Пиннеберг сидит на краю постели и печально смотрит на Овечку.
— Да, ты, пожалуй, права, — кивает он. — Ну и сели же мы с тобою, фрау Пиннеберг. Крепко сели. Вот уж не думали, не гадали.
— Ну что ты, — говорит Овечка. — Не надо так, мальчуган. Сейчас ты все в черном свете видишь, а потом все снова будет хорошо.
— Это оттого, — говорит Пиннеберг, — что мы — ничто. Мы одиноки. И другие, такие же, как мы, тоже одиноки. И каждый что-то о себе воображает. Вот если бы мы были рабочие! Они называют друг друга «товарищ», помогают друг другу…
— Так, да не так, — отвечает Овечка. — Когда я иной раз вспоминаю, что рассказывал отец, что он пережил…
— Да, конечно, — говорит Пиннеберг. — Я и сам знаю, что рабочие тоже не сахар. Но им хоть нечего стыдиться своей нищеты. А вот наш брат, служащий, — мы, видите ли, что-то собою представляем, мы почище иных прочих…
Малыш плачет. Они смотрят в окно: взошло солнце, стало совсем светло, они смотрят друг на друга, и лица у них поблекшие, бледные, усталые.
— Милый мой! — говорит Овечка.
— Милая моя! — говорит он, и они берутся за руки.
— Не так уж все плохо, — говорит Овечка.
— Да, пока мы вместе, — соглашается он.
Потом они снова принимаются ходить из угла в угол.
— Право, не знаю, — говорит Овечка, — давать ему грудь или не давать? А вдруг у него что-нибудь с желудком?
— И верно…— в отчаянии произносит он. — Что же делать?
Скоро шесть.
— Знаю! Знаю! — вдруг с жаром говорит она. — В семь часов сбегай в детскую консультацию — тут всего-то минут десять ходьбы — и там не отставай от сестры, проси и моли ее, чтобы она пошла с тобой.
— Верно, — отвечает он. — Верно. Может, что и выйдет. И к Манделю вовремя поспею.
— А пока пусть поголодает. Голод не повредит.
Ровно в семь часов утра в городскую детскую консультацию вваливается молодой человек с бледным от бессонницы лицом, в съехавшем набок галстуке. Повсюду таблички: прием с такого-то и до такого-то часу. И, уж конечно, сейчас никакого приема нет.
Он останавливается в нерешительности. Овечка ждет, но ведь нельзя же сердить сестер! А вдруг они еще спят? Как же быть?
Мимо него по лестнице спускается дама, она чем-то напоминает фрау Нотнагель, с которой он разговаривал в бассейне — тоже пожилая, тоже полная, тоже еврейка.
«Несимпатичная, — думает Пиннеберг. — Не стану спрашивать. Да и не сестра она».
Дама уже спустилась на целый лестничный марш, как вдруг она поворачивается и взбегает по лестнице, останавливается перед Пиннебергом и глядит на него.
— Ну, молодой папаша, — говорит она. — В чем дело?
И улыбается.
«Молодой папаша» и улыбка — что ж ему еще надо! Господи, какая она симпатичная! Ну конечно, есть все же люди, которые понимают, кто он, каково ему приходится. Например, эта старая еврейка-попечительница — сколько тысяч отцов топтались до него здесь, на этой лестничной площадке! Ей можно сказать все, и она все понимает, она только кивает и говорит:
— Да, да! — И открывает дверь, и кричит: — Элла! Марта! Ханна!
Из дверей высовываются головы.
— Пойдите кто-нибудь с этим молодым папашей, ладно? Они чем-то обеспокоены.
Потом полная дама кивает Пиннебергу, говорит