Выбрать главу

— Так.

Она берет под мышку сверток со скатерками, оглядывается

— А ты, милый, возьмешь часы. Он все еще колеблется:

— Ты действительно хочешь, чтобы я…

— Ты возьмешь часы. Я пойду вперед и буду открывать двери.

Она в самом деле идет вперед, бесстрашно входит сперва в переднюю, затем в помещение, похожее на чулан, где стоят веники и всякий хлам, затем в кухню…

— Вот это кухня так кухня! Но сюда мне разрешается только ходить за водой.

…затем в спальню, с двумя кроватями, длинную и узкую, как полотенце…

— Это она кровать своего покойного мужа не убрала?! Ну, что же, все лучше, чем если бы она ее к нам поставила.

…а затем в небольшую комнатку, почти совсем темную — единственное окно завешено тяжелыми плюшевыми портьерами.

Фрау Пиннеберг останавливается в дверях, робко бросает в темноту:

— Добрый вечер. Мы пришли пожелать вам доброго вечера.

— Минуточку, — отзывается кто-то жалобным голосом. — Минуточку, я сейчас зажгу свет.

За спиной Овечки возится у стола Пиннеберг, она слышит, как тихонько зазвенели драгоценные часы. Он, верно, постарался поскорее от них избавиться.

«Все мужчины трусы», — тут же решает Овечка.

— Сейчас зажгу свет, — слышится жалобный голос все из того же угла. — Вы ко мне, мои молодые друзья? Я сейчас приведу себя в порядок; по вечерам я люблю поплакать…

— Неужели? — спрашивает Овечка. — Но если мы некстати… Мы только хотели…

— Нет, нет, сейчас я зажгу свет. Не уходите, мои молодые друзья. Я расскажу вам, почему я плакала, и сейчас дам свет…

И действительно, появляется свет, или, вернее, то, что старая фрау Шаренхефер назвала светом: слабая лампочка под самым потолком, тусклые сумерки, в которых бледными, мертвенно-серыми пятнами мутнеют бархат и плюш. И в этом неясном свете — высокая костлявая женщина в сером шерстяном платье, бледная, с длинным красным носом, с заплаканными глазами, с жидкими косицами седых волос.

— Мои молодые друзья, — повторяет она и подает Овечке влажную костлявую руку. — У меня! Молодые друзья!

Овечка прижимает покрепче к себе сверток со скатерками. Только бы старуха не заметила, только бы не рассмотрела его своими тусклыми, заплаканными глазами. Как хорошо, что Ганнес поставил часы, пожалуй, потом можно будет незаметно унести их обратно. Овечкиной решимости как не бывало.

— Мы, правда, не хотели вас беспокоить, — говорит Овечка.

— Какое там беспокойство! Ко мне теперь уже никто не ходит. Вот когда еще мой дорогой муж жив был! Но это и лучше, что его уже нет в живых!

— Он был тяжело болен? — спрашивает Овечка и сама пугается своего глупого вопроса.

Но старуха не слушает.

Видите ли, мои молодые друзья, — говорит она, — перед войной у нас было ни много ни мало пятьдесят тысяч марок.

И вдруг деньги кончились. Как могли деньги кончиться? Не могла же я, старая женщина, столько истратить?

— Инфляция, — осторожно замечает Пиннеберг.

— Не могли все деньги кончиться, — твердит свое старуха, не слушая его. — Вот я и считаю. Написано: фунт масла три тысячи марок… Разве может фунт масла стоить три тысячи марок?

— Во время инфляции…— вступает в разговор Овечка.

— Вам я скажу. Теперь я знаю: мои деньги украли. Кто-то из квартирантов. Вот я и раздумываю: кто? Но фамилий мне не запомнить, с начала войны здесь столько народу перебывало. Вот я и ломаю себе голову. Одно ясно — жулик был очень умный; чтобы я ничего не заметила, он подделал мою расходную книгу: взял и приписал к тройке три нуля, а я не заметила.

Овечка в полном отчаянии смотрит на Пиннеберга. Пиннеберг не поднимает головы.

— Пятьдесят тысяч… Ну как могли кончиться пятьдесят тысяч? Я считала и пересчитывала все, что купила с тех пор, как умер муж, чулки купила, несколько рубашек; за мной хорошее приданое дали, много покупать не пришлось, все у меня записано. И на пять тысяч не купила, уверяю вас…

— Но ведь деньги были обесценены, — снова пытается объяснить Овечка.

— Ограбили меня, — жалуется старуха, и прозрачные слезы обильно текут из ее глаз. — Я вам и книги покажу, я заметила, цифры совсем другие, столько нолей.

Она встает и идет к секретеру из красного дерева.

— Право же, не стоит, — уверяют ее супруги Пиннеберг.

И вдруг — о ужас! — часы, которые Пиннеберг оставил в спальне старухи, торопливо и звонко пробили девять.

Старуха остановилась на полдороге. Подняла голову, всматривается в темноту, прислушивается, полуоткрыв рот, губы ее дрожат.

— Что это? — испуганно спрашивает она. Овечка хватает Ганнеса за руку.