Когда я проснулся, было уже светло. Жака не было уже в постели, и я думал, что он вышел. Но, раскрывая занавески, я увидел его лежащим на диване. Он был бледен, смертельно бледен… Страшная мысль мелькнула в моей голове.
— Жак! — крикнул я, бросаясь к нему…
Он спал, и крик мой не разбудил его. Но его лицо приняло во сне выражение тяжелого страдания, которого я никогда раньше не замечал и которое, тем не менее, было мне знакомо. Глядя на его исхудалые черты, на его удлиненное лицо, бледные щеки и болезненную прозрачность его рук, я испытал острую боль, уже пережитую мною раньше.
Однако, Жак никогда не был болен. Никогда у него не было таких кругов под глазами, такого исхудалого лица… Где же я видел все это?.. И вдруг воспоминания о страшном сне встают предо мною. Да, это он, это Жак моего сна — бледный, страшно бледный, неподвижно лежащий на диване… Он только что умер… Жак, ты умер… Даниель Эйсет, — ты, ты убил его… В эту минуту серый луч света робко пробирается в комнату, точно змейка скользит по бледному, безжизненному лицу… О, радость! Мертвый просыпается, протирает глаза и, увидев меня, говорит:
— Здравствуй, Даниель. Как ты спал? Я слишком много кашлял и перебрался на диван, чтобы не разбудить тебя.
Но в то время, как он спокойно говорит со мной, у меня дрожат ноги, и я горячо молюсь в душе: "Милосердный бог"! Сохрани мне мою мать — Жака!"
Однако, несмотря на печальное пробуждение, утро прошло довольно весело. Мы даже засмеялись старым, непринужденным смехом, когда я заметил, что весь гардероб мой состоял из коротких панталон и красной куртки, которые были на мне при похищении.
— Чорт возьми! — воскликнул Жак. — Нельзя предусмотреть всего. Только Дон-Жуаны думают о приданом, готовясь к похищению красотки… Впрочем, не беспокойся. Мы опять оденем тебя с ног до головы, как после твоего приезда в Париж.
Он говорил об этом, чтобы ободрить меня, но он чувствовал так же, как и я, что это далеко не то.
— А теперь, Даниель, — продолжал он, видя, что я задумался, — забудем прошлое. Теперь пред нами открывается новая жизнь… Мы должны вступить в нее без угрызений, без недоверия, и стараться лишь о том, чтобы она не сыграла с нами такой же штуки, как прежняя… Я не спрашиваю тебя, что ты намерен делать, но если бы ты пожелал начать новую поэму, то теперешняя обстановка весьма благоприятна для работы. Кругом — тишина, в саду поют птицы… Ты можешь придвинуть столик к окну…
Я с живостью прервал его:
— Нет, Жак, не надо нам поэм и рифм. Они обошлись тебе слишком дорого. Я хочу последовать твоему примеру, хочу работать, зарабатывать свой хлеб, содействовать восстановлению очага.
— У вас прекрасные стремления, милый "голубой мотылек", — отвечал он, улыбаясь, — но не это требуется от вас. Дело вовсе не в том, чтобы вы зарабатывали свой хлеб, и если бы только вы обещали… Но довольно, мы потолкуем об этом в другой раз. А теперь отправимся покупать платье.
Я должен был накинуть пальто Жака, которое почти касалось земли и придавало мне вид странствующего пьемонтского музыканта. Недоставало только арфы. Если бы мне пришлось несколько месяцев тому назад показаться в таком виде на улице, я, кажется, умер бы со стыда, но теперь более тяжелый стыд удручал меня, и женские глаза могли смеяться надо мной, сколько им было угодно… Это было не то, что во времена резиновых калош… О, совсем не то.
— Вот теперь ты опять походишь на человека, — сказал Жак, выходя из лавки, — и я могу отвести тебя в гостиницу Пилуа; затем я пойду к торговцу железом, у которого я вел книги, и узнаю, нет ли у него для меня работы… Деньги Пьерота не вечны, — нужно подумать о нашем прокормлении.
Мне хотелось сказать ему: "Хорошо, отправляйся к своему торговцу железом, Жак. Я найду дорогу домой". Но я понимал, что он провожал меня, чтобы я не мог сбежать в Монпарнасс. О, если бы он мог читать в моей душе!
Чтобы не тревожить его, я позволил ему проводить себя в гостиницу, но, как только он удалился, я опять очутился на улице. И у меня были дела…
Я вернулся поздно. Большая черная тень нетерпеливо расхаживала в саду. Это была моя мать — Жак.
— Ты хорошо сделал, что пришел, — сказал он, дрожа от холода. — Я собирался ехать за тобой в Монпарнасс…
Я рассердился:
— Ты совсем не доверяешь мне, Жак… Это очень нехорошо… Неужели же ты никогда не изменишь своего отношения ко мне? Неужели никогда не вернешь мне евоего доверия? Клянусь тебе именем всего, что мне дорого, что я вовсе не был там, где ты предполагаешь, что эта женщина умерла для меня, что я не хочу больше видеть ее, что я всецело принадлежу тебе, и что ужасное прошлое, из которого вырвала меня твоя любовь, оставило во мне только угрызения совести… Чем могу я убедить тебя, Жак? О, если бы ты мог заглянуть в мою душу, ты увидел бы, что я не лгу.