Я остановился, озадаченный. О чем хотел предупредить меня этот толстый господин?
Наступила минута неловкого молчания. Пилуа внимательно осматривал фиговое дерево, точно ища плодов, которых не было на нем. Толстяк все старался застегнуть перчатки… Наконец, он решился заговорить, не отрываясь, однако, от пуговки своей перчатки.
— Милостивый государь, — начал он, — я уже около двадцати лет состою доктором при гостинице Пилуа и могу удостоверить…
Я не дал ему договорить. Слово "доктор" объяснило мне все.
— Вас пригласили к брату? — спросил я дрожащим голосом. — Он очень болен, не правда ли?
Не думаю, чтобы этот доктор был человек злой, но в эту минуту он был исключительно озабочен своими перчатками и, не думая о том, что он говорит с сыном Жака, не стараясь даже смягчить удар, он резко ответил:
— Болен ли? Еще бы… Он не доживет до утра.
Удар оглушил меня. Дом, сад, Пилуа, доктор, — все закружилось предо мною, и я должен был прислониться к фиговому дереву… Да, у него была тяжелая рука, у доктора гостиницы Пилуа!.. Впрочем, он и не заметил ничего и спокойно продолжал застегивать свои перчатки:
— Скоротечная чахотка… Тут врач ничего не может сделать… Меня позвали слишком поздно… Как это всегда бывает в таких случаях.
— Я не виноват, господин доктор, — вмешался Пилуа, продолжая искать плоды на фиговом дереве: весьма удобный способ скрывать смущение, — я не виноват. Я давно видел, что бедный господин Эйсет болен, и часто советовал ему послать за доктором, но он упорно отказывался. Вероятно, он боялся испугать брата… Они, видите ли, так дружно жили, эти дети!
Тяжелый вопль вырвался из моей груди.
— Будьте мужественны, друг мой, — сказал человек в перчатках ласковым тоном. — Как знать? Наука сказала свое последнее слово, но природа делает чудеса… Во всяком случае, я зайду завтра утром.
Затем, раскланявшись с нами, он удалился, обрадованный тем, что, наконец, застегнул одну перчатку.
Я постоял еще с минуту в саду, вытирая глаза и стараясь успокоиться, затем, призывая на помощь все свое мужество, я вошел в комнату.
Картина, которая представилась мне, наполнила меня ужасом.
Жак, желая, вероятно, предоставить мне кровать, велел принести себе тюфяк и устроился на диване. Он лежал неподвижный, бледный, страшно бледный… точь-в-точь Жак моего сна!
Мне хотелось броситься к нему, взять его на руки и перенести на кровать или куда бы то ни было, унести его поскорее с этого дивана, скорее унести во что бы то ни стало. Но я стал соображать, что у меня не хватит сил на это — Жак был такой крупный! И тогда, видя, что Жак неизбежно должен оставаться на этом роковом диване, я не мог долее сохранить на своем лице маски напускной веселости, которую надевают для успокоения умирающих… Я упал на колени перед диваном и зарыдал.
Жак с некоторым усилием повернулся ко мне.
— Это ты, Даниель… Ты, вероятно, встретил доктора? А ведь я просил этого толстяка не пугать тебя. Но по твоему лицу я вижу, что ты все знаешь… Дай мне свою руку, братец… Кто мог ожидать такого конца? Люди едут в Ниццу, чтобы излечиться от болезни легких, а мне суждено было испортить там свои легкие. Это очень оригинально… Послушай, Даниель, если ты не успокоишься, ты лишишь меня всякого мужества. Я и без того слаб… Сегодня утром, когда ты ушел, я понял, что дело плохо. Я тотчас послал за священником. Он был здесь и сейчас вернется причастить меня… Это успокоит мать, видишь ли… Он очень симпатичный, этот священник… Его зовут точно так же, как и твоего друга в сарландском коллеже.
Он не мог продолжать и, закрыв глаза, откинулся на подушку. Мне казалось, что он умирает, и я стал громко кричать:
— Жак! Жак! друг мой!..
Не отвечая мне, он несколько раз махнул рукой, точно говоря: "Тише! тише!"
В эту минуту дверь отворилась, и Пилуа вошел в комнату в сопровождении толстяка, который бросился к дивану с криком:
— Что я слышу, господин Жак?.. Вот уже, действительно, можно сказать…
— Здравствуйте, Пьерот! — сказал Жак, открывая глаза. — Здравствуйте, старый друг! Я знал, что вы придете по первому зову… Пусти его сюда, Даниель… Мне нужно поговорить с ним…
Пьерот наклонил свою большую голову к бледным губам умирающего, и они некоторое время оставались в этом положении, разговаривая шопотом… Я смотрел на них, стоя неподвижно посредине комнаты. Я все еще держал в руках школьные книги. Пилуа взял их у меня, говоря что-то, чего я не расслышал; затем он зажег свечи и покрыл стол белой скатертью. Я спрашивал себя: "Зачем накрывают стол?.. Разве мы будем обедать?.. Да ведь я совсем не голоден!..".