Сквозь щель в завалившем его мусоре Савелий видел, как сгущались сумерки, серые, прозрачные, которые не превращались в ночь. Лютый представил, как жена задёргивает тяжёлые гардины, прячась от ночного полярного солнца, и в комнате становится темно, как под грудой мусора. К сорока годам Лютый так и не избавился от детского страха темноты, поэтому любил эти ночи, похожие на дни, а жена, наоборот, предпочитала полумрак, скрадывавший морщинки и бесцветные, раньше времени состарившиеся глаза.
Окружающие всегда считали Лютого вещью в себе, так что, усмехнувшись, Савелий вдруг подумал, что он, как и всякая вещь, заканчивает дни на свалке. А зачем могила тому, кого никто не будет оплакивать? Наверное, его никогда не найдут, сочтя пропавшим в тайге, наспех помянут и отнесут на помойку мебель из его комнаты, телевизор, одежду, детские фотографии, книги, свёрнутые в трубочку, никому не нужные чертежи, хранящиеся в кладовке. А потом его могильщики с одутловатыми, чёрными лицами, роясь в свежем мусоре, отыщут его одежду, матерясь, будут делить свитера и куртки, стоптанные ботинки и шарфы, которые на заре его брака вязала жена.
Лютый услышал торопливые шаги и хриплое, лихорадочное дыхание. Кто-то начал откапывать его, разгребая завал, и скоро на Лютого уставилось опухшее улыбающееся лицо, обдававшее горячим смехом. Женщина гладила Лютого по лицу, словно ребёнка, причмокнув, поцеловала в лоб, а потом, вытащив из кармана заплесневелую корку, сунула ему в рот, словно соску. Савелий застонал, живот свело так, будто его ударили ногой. Вытащив Лютого, бомжиха снова собрала в кучу мусор, как будто человек по-прежнему лежал под ним.
— Пойдём, я тебя спрячу, — прошептала она, потянув за руку. — Пойдём же, скорее.
Прижимаясь к земле, они поползли по свалке, и женщина всё время озиралась, боясь, что их заметят другие бомжи. Взяв палку, она принялась бить по старому, окаменевшему мусору, делая в горе подобие норы.
— Залезай сюда и никуда не выходи.
Она помогла Лютому забраться внутрь и перед тем, как уйти, протянула слизкую, жирную бумагу из-под масла.
— Сразу не ешь, — погладила она его щеке.
Свернувшись в норе, Савелий закрыл глаза и, проваливаясь в тяжёлый сон, молился, чтобы не проснуться.
А утром, выбравшись из убежища, прислушивался, боясь попасться на глаза бомжам. Но на свалке было тихо, только кричали чайки, парящие нам мусорным морем, словно над водой. Он ходил в одних носках, в ноги впивались битые стёкла и железки, так что Лютый сделал обмотки, обернув ноги тряпьём и обвязав сверху пакетами. Савелий пытался найти ружьё, которое сложил вместе с патронами в оленью шкуру и закопал среди смердящего тряпья, но не мог вспомнить, где именно бомжи едва не убили его. Сначала он рылся в хламе, откапывая его руками, потом стал метаться по сторонам, и повсюду ему мерещился ствол ружья, торчащий из мусора, и, в конце концов, отчаявшись, он обхватил голову руками, упав лицом вниз.
На горизонте показалась согнутая фигурка, и Лютый пытался вернуться в нору, но, заблудившись, уже не мог найти её. В какую бы сторону ни смотрел, он видел одно и то же, и не знал, куда бежать. Замерев, Лютый надеялся, что человек свернёт, не заметив его, но вдруг узнал бомжиху.
— Зачем ты сбежал?! — закричала она.
Лютый молчал.
— Пойдём обратно, — взмолилась она. — Пойдём, я принесла поесть.
Она оттопырила карман, набитый какими-то объедками, и Савелий послушно поплёлся за ней. Разделив еду, женщина достала Бог весть откуда принесённую чекушку. Она торжественно протянула её Лютому, словно нечто особенное, и Савелий, открутив крышку, сделал глоток. Поперхнувшись, он закашлялся, перед глазами поплыло, и он упал, уткнувшись бомжихе в колени. Засмеявшись, она выхватила бутылку из рук, глотком допила её, а потом растянулась рядом с Лютым, прижавшись к нему. Она спешно расстёгивала его брюки, а Лютый, опьяневший от одного глотка, думал, что его новая жизнь не так уж страшна.
Но проснувшись среди ночи, когда женщина уже вернулась в свой нищенский табор, он вдруг увидел себя лежащим на свалке, грязным, истощённым, зацелованным пьяной бомжихой, имени которой не знал, и к горлу подкатила тошнота. Он бросился со свалки туда, где темнел лес, мокрый и безопасный, словно материнское чрево, а потом долго лежал на земле, ощупывая руками сырой мох, словно не мог поверить, что в лесу не растёт мусор.
Побродив неделю по лесу, он снова оказался на свалке, куда гнал голод, который выкручивал его, словно прачка — мокрое бельё. Озираясь вокруг, Лютый ковырялся в отбросах, как вдруг услышал шорох за спиной. Приготовившись бежать, он обернулся, но увидел притаившуюся бомжиху. Лютого передёрнуло, разведя руками, он беспомощно посмотрел на неё:
— Ну, чего тебе?
Женщина подошла ближе, гремя авоськой, из которой разноцветными ежами торчали стеклянные горлышки. Лютый впервые толком разглядел её лицо, бомжихе не было и сорока, из-под шапки торчали рыжие, с сединой, космы, а сморщенные щёки были усыпаны веснушками, которые прыгали, точно блохи, когда женщина смеялась.
— Пойдём? — опустила она глаза, поправляя шапку.
— Ни-никуда я не пойду, — Лютый вдруг начал заикаться, как и прежде. — Никуда не пойду, — повторил он, замотав головой.
Женщина склонила голову на бок и сложила пальцы пистолетом:
— А я ружьё нашла.
Савелий схватил её за плечи:
— Нашла? Ты, правда, нашла? А где оно?
Бомжиха не ответила, растянув рот в улыбке.
— Где ружьё? — затряс её Лютый. — А патроны нашла?
— Пойдём? — снова спросила она.
Савелий представил, как она растянется на земле, задирая липкие юбки, а он, нагнувшись, полоснёт её по шее осколком стекла.
— Ружьё принеси, я тебе не верю.
Женщина покачала головой.
— Принеси ружьё, иначе не пойду, — отрезал Лютый.
Бомжиха, пожав плечами, поплелась обратно, распугивая копошащихся в мусоре голубей. Лютый уставился ей в спину, представляя, как выстрелил бы в неё, будь у него сейчас ружьё. Остановившись, женщина поманила его рукой, и Савелий, чертыхаясь, побежал за ней.
Опустившись рядом с бомжихой, Лютый провёл рукой по её рыжим прядям, выбивавшимся из-под шапки, и удивился, какими жёсткими, словно проволока, были её волосы.
Он вспомнил курносую Любу, оставившую памятью о себе намертво пришитые пуговицы на пиджаке и грусть, осевшую на душе мутным осадком. В приёмной начальника седая секретарша целыми днями стучала на печатной машинке, и Лютый, каждый раз проходя мимо, пытался расшифровать «морзянку». Машинка стучала сухо и требовательно, и Савелию слышалось: «Лютый, Лютый, Лютый!» Но однажды он разобрал в стуке клавиш: «любый, любый, любый», и, не удержавшись, заглянул в приёмную. Печатную машинку сменил компьютер с пузатым, как начальник, монитором, а на Лютого, сдвинув тонкие брови-тире, удивлённо смотрела молоденькая секретарша. Теперь Савелий, проходя мимо приёмной, замедлял шаг, чтобы послушать робкий стук по клавиатуре, и в нём ему слышались слова, от которых сохло в горле. Столкнувшись с секретаршей на лестнице, Лютый выронил охапку бумаг, разлетевшихся по ступенькам, а женщина, ойкнув, едва не упала, схватившись за его пиджак. У неё в руке осталась вырванная с «мясом» пуговица, и, стащив с Савелия пиджак, она побежала её пришивать. «Я и остальные пришила покрепче», — заглянув к нему за шкаф, протянула она пиджак, и Савелий покраснел до ушей. В его румянце она прочитала холодную постель и жену, которая разлюбила быстрее, чем узнала ближе. А Лютый, заглянув в её серо-зелёные глаза, увидел тесную «однушку», которую Люба делила с матерью и маленьким сыном, и заплаканную подушку. Подгадывая время, они теперь старались вместе спускаться в столовую и, сидя за одним столиком, обедали, не тяготясь молчанием.