— Я с детства молчунья, — смущённо пробормотала она, катая хлебный шарик. — Тебе со мной скучно…
— П-п-по-оговорить вс-сегда н-найдётся с к-к-кем. Б-было бы с к-к-кем по-омолчать. — спотыкаясь о слова, ответил Лютый, не поднимая глаз.
Люба не спрашивала о жене и не рассказывала об отце ребёнка, а Лютый думал, что у одиночества множество ликов, а вкус один — выступающий горькой слюной во рту. Лютый провожал Любу после работы и однажды напросился в гости. Её мать, кудахча, словно встревоженная курица, хлопотала на кухне, а потом наспех оделась, не попадая руками в рукава пальто, и выскочила из дома. В комнате пахло пелёнками и цветочной водой, которой душатся пожилые женщины, чтобы перебить запах старости. Ребёнок плакал, и Люба то и дело вскакивала из-за стола, расплёскивая чай на скатерть, и укачивала сына, а Лютый уже жалел, что пришёл. Он вспоминал растрёпанную жену, во время ссор покрывавшуюся красными пятнами, плачущую дочь, пелёнки, которые ему приходилось стирать, так что от воды шелушились руки, и тёщу, до свадьбы приторную, как восточная сладость, а после — ставшую едкой и злой, как чёрный перец. Сославшись на позднее время, Лютый раскланялся, и Люба, кусая до крови губы, едва сдерживалась, чтобы не разрыдаться.
С тех пор они избегали друг друга, а, столкнувшись в коридоре, прятали глаза, словно в тот вечер что-то произошло между ними.
«Любой, любой, любой», — услышал Лютый, проходя мимо приёмной, и, заглянув, увидел новую секретаршу с глупым, разинутым буквой «о» ртом. Он никогда больше не видел Любу, удивляясь, как маленький город стал таким большим для них двоих.
Вспомнив свой неудавшийся роман, Лютый подумал, что кислый запах пелёнок и цветочных духов оказался сильнее одиночества, набрасывающегося по ночам, словно убийца. А теперь он лежит, обнявшись с бомжихой, на мусорной свалке, среди гнилых объедков, вчерашних газет и ломаной мебели, и нет у него никого ближе, чем эта женщина, имени которой он не знает.
— Давно ты здесь живёшь? — спросил он, погладив морщинистую, усыпанную веснушками щёку.
— Давно, — закивала она, закатывая глаза.
— Год? Два? Как давно?
Но бомжиха, пожав плечами, положила ему голову на плечо.
— А раньше где ты жила? Кем была? Семья у тебя есть?
— Давно, — повторила бомжиха, зевая во весь рот.
Лютый прижал рыжеволосую бродяжку, но женщина, почёсываясь, поднялась на ноги и, кивнув на прощание, потащилась к остальным бомжам, разводившим костёр на другом конце свалки.
— Ты приходи! — крикнул Лютый ей в спину.
Привыкнуть можно ко всему, даже к тому, к чему привыкнуть невозможно. Ещё недавно Савелию казалось, что остаться без работы — катастрофа, а лишиться крыши над головой — апокалипсис, который нельзя пережить. А теперь он понимал, что годы прошли в бессмысленной маете, в хождении на нелюбимую работу, в браке с нелюбимой женщиной — в жизни без цели и смысла. Он мало отличался от бомжей, проводивших целый день в поисках еды, как он — в зарабатывании денег на еду, а вечерами, в то время, как Лютый включал телевизор, бездомные разводили костёр, и в языках пламени, согревая замёрзшие руки, видели больше, чем он на экране. Лютый мечтал, как вернётся домой, стерев из жизни тот день, когда он убил Могилу. Бросив работу, он бы целыми днями лежал на кровати, положив руки под голову, и, разглядывая разводы на потолке, представлял бы людей или животных, как сейчас находит их очертания в разводах облаков, а потом, прогуливаясь по городу, раскланивался бы с прохожими, знакомыми и незнакомыми, и, разводя руками, говорил бы вместо приветствия: «Вот, работу бросил».
«Жизнь без цели страшнее скитаний бездомного», — повторял про себя Лютый, бродя по свалке. В найденном осколке зеркала на Савелия уставился незнакомец с чёрным лицом и колючим взглядом. Волосы сбились в колтун, а из клочковатой бороды торчала еловая ветка. Лютый выронил осколок, но незнакомец ещё долго стоял перед глазами.
Савелий собрал стеклянные банки, расставив их на ободранном комоде без дверцы. Вскинув ружьё, прицелился, и от выстрела стая птиц взмыла в небо, галдя и хлопая крыльями. Не попав ни в одну банку, он в бешенстве сбил их прикладом. Среди мусора валялся старый, переломившийся надвое диван. Лютый подтащил разбитый телевизор и растянулся на диване, закинув ногу на ногу. Он полистал слипшиеся сырые газеты, примерил найденные дырявые кроссовки. Потом, бессмысленно щёлкая пультом, уставился в телевизор. На экране отражались мусорные развалы, диван и лежащий на нём Лютый. Отшвырнув пульт, Савелий взял моток колючей проволоки, царапавшей руки. Надо было только откусить проволоку нужной длины, и можно было идти в город. Савелий не мог представить, как совершит задуманное. Но незнакомец из зеркала всё решил.
Фонари едва освещали центральную улицу, подмигивая прохожим, а в проулках было темно, словно в лесу. Лютый наощупь набирал с телефонного автомата домашний номер, но, ошибаясь, попадал в чужие квартиры. Наконец, он услышал голос дочери. Василиса долго повторяла «Алё», а потом осеклась, настороженно прислушиваясь. Словно убегающие шаги, раздались короткие гудки, — и Лютый нажал на рычаг.
Он пробирался по пустынной улице, держась ближе к домам, и едва не попался уличному патрулю, выхватившему его светом фар.
— Эй, ты! — позвал полицейский, опустив стекло.
Лютый нырнул в палисадник и, пригнувшись, спрятался за деревом. Если полицейский выйдет из машины, Савелий приготовился бежать во двор, чтобы укрыться в подъезде или незапертом подвале.
— Эй! Мужик! Иди сюда! — закричали ему в громкоговоритель, и эхо прокатилось по дворам.
Лютый перевёл дух, почувствовав, что полицейскому не хочется выходить из машины.
— Да пошёл ты! — на весь город выругался патруль, отъезжая.
Дом не охранялся, но подъезд был заперт на кодовый замок. В антеннах путался простуженный ветер, и провода были натянуты, как нервы. Лютый наугад жал кнопки замка, пытаясь подобрать код, но дверь не отпиралась.
В подъезде на стуле дремала старушка. Она даже летом ходила в валенках и не выговаривала слова «консьержка», называя себя «консервой». На столе перед ней стояло грязное блюдце с отколотым краем, которое придумала жена Антонова, пытавшаяся приучить соседей к «чаевым». Новшество не приживалось: в блюдце кидали конфеты и тушили окурки, лишь изредка выгребая из кармана монеты, перемешанные с крошками и мятыми чеками.
Лютый подкараулил подвыпившего жильца, и когда тот вошёл в подъезд, подложил камень — чтобы дверь не захлопнулась. Выждав, он прошёл мимо дремавшей старушки, свесившей голову на грудь, осторожно вытащив из блюдца на столе карамельки в пёстрой обёртке. Сунув конфету за щёку, Лютый крался по ступенькам, прислушиваясь к каждому шороху, но дом спал, похрапывая прохудившимися трубами. На лестничных клетках стояли стеллажи, хранились дачные лопаты, телогрейки, пахучие банки с краской, и Савелий осторожно осматривал вещи, выбирая то, что может пригодиться.
Антонов скупил все квартиры на последнем этаже, сделав одну, в которой комнат было больше, чем пальцев на руках. На чердак вела лестница, и Лютый, сбив ржавый замок, спрятался под крышей. Здесь было теплее, чем в лесу, на полу валялись засаленные матрасы, из которых кусками торчала вата, брошенные неизвестными обитателями. Уткнувшись в них лицом, Лютый подумал, что счастье — это пустой чердак, на котором можно спрятаться, и гора грязных матрасов. Он готов был остаться здесь навсегда, просто лежать на полу и, разглядывая щели между досками, ни о чём не думать. Снизу доносились запахи кухни, от которых язык прилипал к нёбу, смех и бормотание телевизора, громыхал лифт, представлявшийся Савелию гигантским ртом, который заглатывал жильцов, а потом выплёвывал на другом этаже.
Несколько дней Савелий жил на чердаке, словно забыв, зачем пришёл. Он спал сутками напролёт, просыпаясь только, чтобы поесть. Коробок был почти пустой, и Лютый берёг спички. Найдя старую газету, он развёл костерок и, достав из-за пазухи маслянистый, распадающийся в руках гриб, обжигая пальцы, держал над огнём. Запив его припасённой в бутылке водой, он снова забывался во сне. Если бы жильцы оставляли у чердака еду, он бы провёл здесь остаток жизни, словно домовой, охраняя покой обитателей. Но когда через несколько дней у Лютого закончилась вода, он взялся за дело.