Выбрать главу

Правосудие слепо, оно судит с завязанными глазами, так что всегда обрушивается на невинных. Но Лютый устал быть козлом отпущения у собственной судьбы, он взялся за исправление ошибок, словно прежняя жизнь была лишь наброском, черновиком, он принялся переписывать её заново, главным грехом объявив грех неделания. Прежде он бил по лицу начальника, стоя перед ним с вытянутыми по швам руками, опускал глаза, видя дочь в компании бандитов, молчал, когда хотелось кричать, — и считал, что ошибки совершают, но теперь вдруг понял, что главные ошибки нашей жизни — поступки, которые мы не совершили, повороты, на которых не свернули, слова, которые не сказали. В одну воду нельзя войти дважды, зато жизнь можно прожить и дважды, и трижды за жизнь, перекраивая её вдоль и поперёк. А можно не прожить ни одной, оставив за спиной километры непройденных дорог и реки невыплаканных слёз, и, умерев, так и не родиться. Но Лютый родился — в тот вечер, когда на площади застрелил Могилу, прочитав в его злых глазах свою новую заповедь: «Убий!».

Осторожно приподнимая крышку, он изредка выглядывал в подъезд, прислушиваясь к доносящимся из квартиры Антонова разговорам. Ему мерещилось, что сквозь стены он видит жену депутата в струящемся шёлковом халате, с поджатыми губами расхаживающую из комнаты в комнату, мающуюся от скуки. Когда она выходила из дома, в подъезде ещё долго оставался аромат дорогих духов, и Лютый по запаху узнавал, что её нет дома.

Антоновы держали прислугу — седовласую женщину, приехавшую из закрытого рабочего посёлка, в котором она оставила могилу мужа, двадцать лет жизни и пустые надежды, выплюнутые, как шелуха от семечек. У женщины были худые, переплетённые варикозом ноги и жизнь, как линялое платье. Антоновы звали её по отчеству, так что собственное имя стёрлось из её памяти, и она, бубня под нос, звала себя «Петровной». Лютый узнавал её по шаркающим шагам и вздоху, с которым она опускала тяжёлые сумки на пол, пока искала в кармане ключи от квартиры.

Депутат возвращался рано, принюхиваясь к появившемуся в подъезде затхлому запаху, и охрана провожала его до дверей. Лютый припадал к крышке люка, но не решался выйти, слушая, как лопочет Петровна, впуская Антонова в квартиру. В минуты прозрения его задумка казалась ему безумной и невыполнимой, Савелий смеялся над собой, не понимая, как вообще решился сюда прийти. «Такого и муха обидит», — всю жизнь скалились ему вслед, а теперь он вдруг возомнил себя хладнокровным убийцей. Но потом голод, от которого мутнело в голове, притуплял все чувства, оставляя только звериную злость, и Лютый, забываясь в полусне, клацал зубами, предвкушая задуманное.

Лютый услышал грохот лифта на этаже и выглянул в щель. На лестничной площадке стоял Саам, а два его помощника спустились этажом ниже. Бандит позвонил в дверь, сделав один длинный звонок и три коротких, и Савелий понял, что это условный сигнал.

Антонов вышел в халате, заспанный и злой. Саам, прильнув, что-то зашептал ему на ухо.

— Лютый? Чушь! — воскликнул депутат, отстранившись.

— Больше некому!

Саам закурил, и Антонов поморщился от запаха дешёвых папирос.

— Своих я проверил, от чужих избавился. Кто ещё?

Антонов поёжился:

— Один раз и палка стреляет, но два раза — это уже серийный убийца.

— Кто следующий? — ухмыльнулся бандит, вскинув брови.

— Думаешь, мог слететь с катушек? — Антонов покрутил у виска.

— Тебе не всё равно, чокнутый тебя убьёт или нормальный?

Антонов вспомнил разговор с Кротовым, но не решился передать его Сааму.

— Не там ищешь, — осторожно подбирал он слова. — Кто-то тебя подставил, для народного мстителя слишком сложно.

Саам умел читать по морщинам на лбу и находить в словах скрытый смысл, доставая его из недомолвок и пауз между словами. Он верил, что у каждого есть второе дно, и не доверял даже себе, бандит чувствовал, что Антонов чего-то не договаривает, но не знал, как заставить его говорить. Раздавив каблуком окурок, он, не прощаясь, сбежал по лестнице, а депутат, испуганно озираясь по углам, поспешил вернуться в квартиру, закрыв дверь на все замки.

Голодные галлюцинации, заставлявшие видеть мир искривлённым, гротескным и чудным, поначалу пугали Лютого, но он быстро привык, уже не отличая болезненных фантазий от реальности. После тайги он чувствовал себя в четырёх стенах как в гробу, стены сжимались, потолок норовил упасть, а пол казался топким хлюпающим болотом, так что Лютый то и дело водил по нему рукой, убеждаясь, что пол из бетона, а хлюпанье доносится из протекавших труб. От голода живот болел так, будто он проглотил нож, а от постоянных головокружений ломило виски, Лютый лежал на матрасе, чувствуя себя тряпичной куклой, которая не может пошевелиться без кукловода.

Но в тот субботний вечер его силы удесятерились, словно кто-то дёргал за невидимые верёвки, приводя в движение его высохшее тело. Антонов вывалился из лифта, довольно посмеиваясь, и терпкий запах коньяка, которым от него разило, Лютый почувствовал даже под крышей. Отпустив охрану, депутат скрылся за железной дверью, лязгнувшей, словно тюремный засов. Лютый спустился из своего убежища и позвонил одним длинным звонком и тремя короткими, прикрыв глазок. Антонов загремел замками и, уже распахнув дверь, пьяно протянул: «Кто там?» Увидев грязного, лохматого бомжа, он скривился, приготовившись захлопнуть дверь, но Лютый подставил ногу. И тут Антонов, мгновенно протрезвев, узнал в смердящем бродяге Лютого. Он пнул Савелия по ноге, но Лютый схватил его за грудки, притянув к себе, и хрипло дышал в лицо, так что Антонову стало дурно. Депутат оттолкнул его от себя, и Лютый скатился по лестнице, едва не свернув шею. У него потемнело перед глазами, стало трудно дышать, так что он, задыхаясь, глотал воздух ртом, как выбросившаяся на берег рыба. Ощупав лицо, Лютый понял, что сломал нос, который завалился на щёку, словно пьяный. Антонов кинулся к Лютому и, держась за стену, принялся сосредоточенно бить его ногами, будто выбивал ковёр. А Савелий не чувствовал ударов и только думал, что даже киногерой давно бы уже потерял сознание, а он лежит и сжимает окровавленными руками проволоку. От выпитого Антонов не удержался на ногах, рухнув на Лютого. И Савелий набросил удавку. Он уже не чувствовал ни боли, ни страха, ни отвращения, просто стягивал проволоку, слушая, как хрипит, захлёбываясь кровью, Антонов. Лютый вспомнил школу и толстого мальчишку, отвернувшегося, когда он протянул ему руку. «Если бы нам зачитывали сюжет нашей жизни, как либретто к балету, — думал Лютый, — или, знакомясь с человеком, мы могли бы увидеть, как в свете молнии, всё, что испытаем вместе с ним, мы сошли бы с ума. Судьбу не обмануть, она и сама тысячу раз обманет, и не дай Бог попасть ей под горячую руку!»

Лёжа рядом с обмякшим телом, он чувствовал, как подступает тяжёлое забытье, и он вот-вот уснёт. «Дочь на одну ночь! — звенел в ушах голос Могилы. — Дочь на одну ночь!» И Савелий ударил депутата по лицу. Глядя на обезображенного смертью Антонова, он собрал последние силы и пополз вниз по лестнице, точно безногий. Из сломанного носа текла кровь, оставляя пятна на ступеньках.

Выбравшись из подъезда, он спрятался на детской площадке, в сложенной из брёвен избушке, в которой едва уместился, вытянув из окна ноги в тряпичных обмотках. Провалившись в вязкий, тяжёлый сон, словно ему вкололи наркоз, Лютый проспал до утра. А когда дворники зашаркали мётлами, побежал прочь из города, где из-за каждого угла ему мерещились люди с чёрными от злобы лицами. Он и сам не понимал, кто эти люди, которых он так боялся — полицейские, бандиты или сослуживцы, но каждый раз, завидев их, Лютый, сжимался, как пустой желудок. Пряча лицо, он семенил по сонным улицам, избегая редких прохожих, переходил на другую сторону или нырял во двор, так что скоро уже был в лесу, ставшем ему домом.

Похоронная процессия чёрной змеёй ползла по городу. Гроб несли широкоплечие могильщики с мрачными, как у надгробных скульптур, лицами. Люди толпились по обе стороны дороги, провожая депутата в последний путь. «Кого нельзя запугать, надо купить. Кого нельзя купить — надо запугать», — любил повторять Антонов. Так что при жизни о нём, как о покойнике, или говорили хорошо, или молчали. Зато теперь проклятия вместе с алыми гвоздиками сыпались на обтянутый чёрным драпом гроб. Ему припомнили и юных любовниц, и убийства конкурентов, и просроченные продукты, которыми он заполнил город. Старухи, складывая губы трубочкой, плевали вслед, а мужики, звеня стаканами, пили за здоровье убийцы. И только семенившая за гробом Петровна, свесившая голову, как увядшая траурная гвоздика, заламывая руки, плакала: «Хозяин-то, хозяин!»