Выбрать главу

Вздохнув, Пичугин вытащил из кармана удостоверение. Подслеповато щурясь, старуха уткнулась в него носом, а потом, ойкнув, отпрыгнула в сторону.

— Такой молоденький, а следователь, — бежала она следом, прижимая руки к груди. — Прости, сынок, не признала.

Кротов едва помещался в кресле, напоминая поднявшееся из кастрюли тесто. Он достал из стола две маленькие рюмочки и бутылку с янтарной жидкостью, переливавшуюся на просвет.

— Как успехи? — спросил Кротов, и Пичугин от смущения забыл заготовленную речь.

— Стараемся. — пробормотал он.

Следователь робел перед мэром, хоть и презирал этого тучного человека, вросшего в своё кресло, как старая луковица, пустившая корни в подвале. Но, выпив, почувствовал, как настойка пробежала по горлу, развязав язык.

— Вы вот говорили о поддержке, — начал Пичугин, осмелев от выпитого. — Мне нужна поддержка.

Мэр всегда пугался, когда его о чём-то просили, поэтому подобрался, поджав губы. «Просители хуже террористов», — жаловался он секретарше, выпроваживая за порог посетителей, которые ворчали, что у мэра не то, что снега, но и воздуха не допросишься.

— Когда бандиты в городе хозяйничают — это непорядок!

— Непорядок, — согласился Кротов. — Вор должен сидеть в тюрьме!

Он плеснул в рюмки, предложив тост за правосудие. Выпили в многозначительном молчании, словно что-то замышляли.

— А что это такое?

— Самогон на оленьих пантах, — причмокнул Кротов, налив ещё. И растопырив пальцы, проговорил в нос: — На понтах!

Пичугин вздрогнул, и Кротов, смутившись, подумал, что шутка была не к месту.

— Ядрёный? — деланно засмеялся мэр, протягивая рюмку

— Ядрёный, — кивнул Пичугин и, выпив, подался вперёд. — Так что насчёт поддержки?

Кротов, нервничая, елозил в кресле.

— Поддержки? — выкатил он глаза. — Какой?

— Ну, чтобы вор сидел в тюрьме. Ой, нет, спасибо, мне хватит, — накрыл он рюмку ладонью.

— Обижаешь, капитан, — покачал головой Кротов и, разлив самогон, выпил, закинув голову. — Поможем! Ты работай, капитан, ищи, копай, а мы поможем!

Придвинув стул, Пичугин заглянул Кротову в глаза.

— Так выпускают же!

— Да кто? — деланно удивился мэр, ослабив галстук.

— Требенько, прокурор, все.

— Так нет же теперь Требенько, земля ему пухом, — перекрестился Кротов. — Копай, мальчик, сядут — не выпустим. Слово даю!

— Если я ещё выпью, я упаду, — признался Пичугин, когда Кротов разлил остатки. — Честно, упаду. А с прокурором поговорите? Чтобы он не мешал? А то отправит в командировку, такое уже было. — Пичугин выпил, поморщившись. — Я знал, где они коммерсанта закопали: на стройке, где фундамент заливали. А меня — в командировку на месяц. Вернулся — а там уже дом стоит.

— Позвоню, капитан, не бойся. Никаких командировок не будет, — пообещал Кротов. А в дверях, придерживая пошатывавшегося следователя, крепко сжал руку: — Не подведи, капитан, одна надежда — на тебя!

И Пичугин скатился по мраморной лестнице, словно с ледяной горки, расцеловав старуху в тапках из оленьей шкуры.

Проезжая мимо церкви, спешно построенной из серого кирпича, Каримов попросил шофёра остановиться. Он давно не ходил в храм, разочаровавшись в прописных истинах, которые бубнил в бороду его духовник, худой, гнутый жизнью в калач человек, веривший, что мир сотворён за семь дней. Священник представлял рай чем-то вроде храма, позолоченного и сверкающего, а, рисуя ад, описывал прокуренные кабаки, в которых вместо музыки раздавался скрежет зубовный, а полуобнажённые девицы, потягивающие через соломинку коктейли, были хитрые и злые, словно черти. В очередной раз слушая его проповеди, Каримов сплюнул и, не прощаясь, вышел из храма, так что священник, перекрестив его спину, зашептал молитву о спасении грешника.

Но сегодня Каримову вдруг захотелось зайти в церквушку с нелепыми, выкрашенными синей краской куполами, и, глядя на лукавые лица святых, вдыхать терпкий, густой запах ладана, от которого таяли страхи и тревоги, а веки становились тяжёлыми, словно их накрыли медяками.

Жена Антонова, опустив глаза, снимала нагар со свечей, а увидев Каримова, едва заметно кивнула, словно Господь мог не одобрить их знакомства.

Откашлявшись, мужчина разглядывал образа, а сморщенная, горбатая старуха, приметив его горделивую осанку, подволакивая ногу, подкралась к нему, больно ущипнув за бок.

— У Бога просят!

— Мне ничего не нужно, — смеясь, ответил он, потирая бок. — У меня всё есть!

— Прощения просят — за грехи, — вытянув вверх палец, зашептала старуха.

«Старая ведьма!» — разозлился Каримов, но вслух произнёс:

— Мои грехи — Его ошибки. Это Он должен просить у меня прощения. — Каримов пошёл к выходу, а в дверях, перекрестившись, громко крикнул горбунье: — Впрочем, я на Него не сержусь!

Каримов, прежде ненавидевший вычурную северную природу, стал выезжать за город, колеся на машине по разбитым дорогам, лесным просекам и пустынным каменистым тундрам, которые проплешинами лежали за лесом. Шофёр привык не задавать лишних вопросов, невозмутимо глядя на дорогу, а Каримов, смеясь над собой, всё же надеялся, что в одну из поездок он встретит Савелия Лютого, спасающегося в лесу от тюрьмы и расправы бандитов.

Он и сам не знал, что сделает, когда найдёт Лютого, что скажет ему и зачем, но не в силах был оставить это наваждение, которое вытеснило безумную идею со случайным убийством. Каримов, как ни пытался, не мог забыть той ночи, когда не застрелил пьяную женщину, испытав унизительное чувство своей слабости, и теперь хотел заглянуть в глаза маленькому человеку, который, не дрогнув, спустил курок. Он не видел разницы между собой и Лютым, он не считал убийство неповинного человека преступлением, а убийство бандита — справедливой карой, он считал, что все убийства — это убийство, как и все смерти — смерть.

Каримов презирал жителей города, которые столько лет терпели всевластие бандитов, терпели продажную милицию, вороватых чиновников, жуликоватых депутатов, и не выступили против них. Листая отчёты, он представлял те годы, когда на фабрике не платили зарплату, и весь город гнул спину за еду, которую выдавали по талонам. А прежний директор, не зная, куда девать деньги, проматывал их за границей, изредка появляясь в городке, и Каримов, брезгливо морщась, представлял, как рабочие раскланивались перед ним, встречая его кортеж в городе.

Нет, Савелий Лютый был из другого теста, и Каримов чувствовал, что им будет о чём поговорить, если только он найдёт Лютого прежде бандитов. Каримов был фаталистом до мозга костей и верил, что если что-то предначертано, то сбудется даже вопреки здравому смыслу, и продолжал кружить по лесным дорогам, зная, что рано или поздно он встретит Савелия Лютого. Если, конечно, это должно случиться.

Карточка сломалась, Лютый запихнул в прожорливый таксофон её отломившийся кусок, но позвонить не удавалось. Он со всей силы ударил по таксофону, который зазвенел, как копилка, полная монет.

Савелий звонил дочери, чтобы не сойти с ума, её тонкий голос был последней ниточкой, связующей с прошлым. Василиса как будто понимала, кто молчит в трубку, её голос становился мягче и капризнее, как в детстве, когда она просила новую куклу, и Лютый с нежностью думал о дочери, всё ей прощая. Слушая тишину в телефонной трубке, Василиса хотела накричать на отца, наговорить ему гадостей, а потом рассказать, как ей плохо, как одиноко, как страшно оттого, что каждый новый день для неё — словно ночь. Так они и молчали, не решаясь положить трубку первыми, а Василиса потом долго плакала, запершись в ванной, и не могла ответить себе самой, хочет она, чтобы отец вернулся, или чтобы никогда не возвращался домой.

А теперь карточка сломалась, и последняя ниточка порвалась. Лютый не мог услышать голос дочери, и ему мерещилось, что он звереет, что кожа зарастает щетинистым ворсом, а загнутые, жёлтые ногти превращаются в когти, и он, будто бешеная псина, может любому вцепиться в горло.

Он приходил на городскую свалку и ждал рыжеволосую женщину, но она не появлялась. Тогда Лютый стал искать бомжей, он бродил среди мусорных гор и, взобравшись на самую высокую насыпь, орал: «Лю-ю-ю-ди-и-и! Лю-ю-ю-ди-и-и!», а потом, упав на зловонную кучу, хохотал, повторяя: «Люди!» Но ему никто не отвечал, только бродячие собаки, рыча, обходили его стороной.