Заглядывая в палаты, по отделению шла высокая, дородная женщина, одетая в рваную рубаху. Она была босая и растрёпанная, а блаженная улыбка гуляла на её лице, как кошка, сама по себе.
— Рина, Рина, иди к нам! — закричали ей мужчины, оторвавшись от телевизора. — Иди к нам, красавица!
Каждый год Октябрину привозили из сумасшедшего дома, где она Бог знает от кого беременела и, заворачивая подушку в простыню, качала её, как ребёнка, мурлыкая колыбельную. В её отделении были двери без ручек, окна с решётками и пухлые, полупьяные санитарки, а из мужчин — только старый, согнутый подагрой доктор, и персонал не знал, на кого грешить. Октябрину привязывали к кровати, запирали в чулан, а на прогулках не сводили с неё глаз, но раз в год живот у неё упрямо округлялся. «От Святаго духа!» — крестясь, богохульствовали санитарки, отправляя её в больницу, где Октябрину выскребали, как кастрюлю с подгоревшей кашей, и она бродила по этажам, пустая и безумная.
В женском отделении не хватало медсестёр, разрывавшихся между роженицами и абортичками, и Октябрину постоянно теряли, как иголку в стогу. Она появлялась то там, то здесь, и, раскинув руки, словно огородное пугало, вырывала у родственников пакеты с мандаринами. Не зная стыда, она усаживалась к мужчинам на колени или скидывала рубаху, оголяя отвисшие груди. Мужчины заманивали её в палаты, пряча от медсестёр под кроватью, и посреди ночи персонал женского отделения обходил все этажи больницы в поисках пропавшей пациентки.
— А ну, иди к себе! — преградила дорогу медсестра и, набрав номер, закричала в трубку: — Заберите свою звезду, ходит полуголая по хирургии!
— Ох, давно б её стерилизовали! — выглянув из процедурной, покачала головой санитарка, выжимая в ведро мокрую тряпку. — Каждый год у нас, каждый год!
Оттолкнув медсестру, Октябрина, оттягивая короткую рубаху, подбежала к телевизору. Закрыв круглыми бёдрами экран, она обвела сидящих победным взглядом, топнув босой ногой.
— Рина, задери рубаху! — прикрывая ладонью рот, зашептал калека с загипсованной ногой. — Ну, задери, Рина!
И женщина под дружный смех подняла рубашку, показав курчавый низ живота. Лютый вскочил, как ошпаренный, отворачиваясь от сумасшедшей, а мужчины, переглянувшись, закивали на него.
— Ты смотри, какой джентльмен! Нос воротит! — крикнул ему вслед калека, почёсывая кожу под гипсом. — Может, вам она как кляча, ну а мне — так в самый раз! — захохотал он.
— Бесстыжие вы! — шутливо погрозила кулаком медсестра. — Ох, и бесстыжие!
Лютый растянулся на кровати, раскачиваясь на пружинах. Пытаясь заглянуть в будущее, он представлял его ещё более размытым и, кусая губы, вдруг подумал о побеге: в лес, к саамам, к бомжам на свалку — куда угодно, только прочь из этого города.
Достав из тумбочки бумаги, он водил пальцем по прыгающим строчкам, в которых было подробно описано убийство бандита Могилы, случайным свидетелем которого он стал.
Из больницы его встречали жена и полицейские, которые вели к машине, держа под руки. На него вдруг накатила страшная слабость, будто месяцы скитаний повисли на нём, словно пьяные девицы, и он ни шагу не мог ступить без чужой помощи.
Жена умела рисовать на лице улыбку, словно подводила губы особой помадой, но с годами она становилась всё фальшивей, и Лютый, глядя на её кривящиеся в усмешке губы, опустил глаза. Прежняя жизнь возвращалась, как море после отлива, затопляя оголившийся берег, и Лютый чувствовал себя тем, кем был три месяца назад, — нелюбимым мужем властной жены.
Прикрыв дверь, Лютая долго шушукалась с полицейскими на лестничной клетке, а Савелий, словно непрошеный гость, топтался в коридоре, не смея переступить его порог. Он озирался вокруг, словно первый раз видел стены, в которых прожил жизнь, и, принюхиваясь к запаху квартиры, узнавал в нём кислые лимонные корки, спрятанные в платяном шкафу, терпкий аромат губной помады, запах сигарет, который дочка прятала под дешёвыми духами, запах старого дерева и кожаных сапог, книжной пыли, домашних обедов, заплаканной подушки и засыхающих фиалок, которые Василиса, как всегда, забыла полить, и ещё много других ароматов, складывавших запах его дома, который можно почувствовать, только вернувшись из долго путешествия.
Под комодом он нашёл свои тапочки, заглянув на кухню, по привычке открыл холодильник, отметив, что его полка пуста, и, жуя на ходу кусок сыра, прошёл в свою комнату, о которой со слезами вспоминал, ночуя на городской свалке. Упав на кровать, показавшуюся сказочно мягкой, Лютый так и заснул: в одежде, с куском сыра в руке, — а жена, заглянув к нему, долго не могла отвести глаз от незнакомца, появившегося в квартире.
— Дочка ночует у подруги, — приложив ладонь ко рту, шептала она в телефонную трубку. — А я и уйти боюсь, и остаться. Да-да, ты права, — закивала она, выслушав совет подруги, — суну нож под подушку.
Лютый долго стоял перед зеркалом, разглядывая своё высохшее, жёлтое тело, покрытое ссадинами и кровоподтёками. На ногах проступили синие, узловатые вены, над впалым животом торчали рёбра, а подбородок заострился, как у старика.
— Страшный я стал, — смущаясь, пригладил он пятернёй волосы, столкнувшись в коридоре с женой.
Лютая, теребя пояс от халата, смущённо молчала.
— В-всё так з-запутанно, т-так непонятно. — начал было Лютый, заикаясь, как и прежде. — Мне кажется, я сошёл с ума.
— И давно! — не удержавшись, отрезала жена, тут же закусив губу от досады.
А Лютый подумал, что в семейных боях не бывает перемирий.
— Я рада, что ты вернулся, — солгала Лютая, и обоим стало стыдно за её ложь. — Ты прочитал свои показания?
— Та-ам, где на-написано, что К-каримов за-астрелил Могилу? — Лютый посмотрел на жену долгим, испытывающим взглядом, но она и глазом не моргнула. — А что го-оворит Василиса? Ведь она т-там б-была?
— Разве её слова могут отличаться от твоих?!
И, запахнув сильнее халат, Лютая скрылась в ванной комнате, громко опустив щеколду.
Вечером вернулась Василиса, смотревшая на отца злыми, испуганными глазами. Дочь избегала его, прячась в своей комнате, а когда он поймал её на кухне, испуганно отпрянула, закрывшись рукой.
— Ва-асилиса, давай п-поговорим? — попросил Лютый, перегородив ей дорогу.
Девушка угрюмо молчала, уставившись в сторону.
— Д-давай поговорим о том в-вечере? — Лютый опустился на табуретку, взяв дочку за руку.
— Т-ты читала, что п-пишут га-азеты?
Василиса кивнула, облизнув губы.
— И ч-что об этом думаешь?
Василиса не отвечала, накручивая на палец локон.
— Что ты д-думаешь о К-каримове?
— Он страшный человек. Этот Каримов. Хорошо, что его поймали, — она подбирала слова, словно шла по мшистому болоту, проверяя ногой, где можно ступить, чтобы не провалиться.
— А тот в-вечер?
— Я очень испугалась, когда он выстрелил, — выдохнула она, опустив глаза. — Я увидела только, что Могила упал, а потом все стали кричать и бегать, и я ничего не понимала, а потом сказали, что это ты застрелил его. — Василиса набрала воздух в грудь и выпалила: — Я даже на какое-то время сама в это поверила!
Тишина топором повисла в воздухе, Лютый смотрел на искусанные губы дочери и вспоминал, как в тот вечер она накрасила их алой помадой, которую хотелось стереть с её лица рукавом. Не выдержав его молчания, Василиса вскочила, уронив табуретку.
— Мне пора, — не глядя на отца, бросилась она из кухни, оставив его наедине со своей растерянностью.
Жена Лютого часто думала о разводе, но школьная подруга, выходившая замуж столько же раз, сколько разводилась, отговаривала её, качая головой:
— Каждый новый муж хуже предыдущего!
Подруга терпеть не могла казённые кабинеты и, чтобы не менять документы, оставила после развода фамилию первого мужа, которую носила, как парик. Бывшие мужья казались ей на одно лицо, так что, встречаясь с ними на улице, она путала их имена, и каждому приходилось напоминать ей, каким по счёту мужем он был.
— Любовь молодит, а замужество старит, — соглашалась Лютая, вытирая поплывшую тушь.