Отвернувшись в разные стороны, они уткнулись в окно, разглядывая прохожих. Из-за тёмных стёкол казалось, что на улице сумеречно, и Савелий бросил взгляд на часы.
— Забудь обо всём, — не поворачиваясь, сказал Саам. — Живи как жил, будто ничего и не было.
— Списать всё на игру воображения? Считать всё случившееся сном?
— Если о каком-то событии никто не помнит — значит, это и был сон.
Лютый вытянул перед собой изрезанные руки, похожие на высохшие сломанные ветки.
— Шрамы затянутся, — отмахнулся Саам. — И ещё быстрее — на сердце. А знаешь, чем пахнут покойники?
— Чем? — повернулся к нему Лютый и уткнулся в насмешливый взгляд.
— Человеческой мерзостью. Чем гнуснее был человек, тем больше смердит после смерти.
Лютый вспомнил высохшее тело Севрюги, от которого пахло молоком важенки, прелыми шкурами и сиротским приютом.
— Это вы к чему? — спросил Лютый, споткнувшись о «вы».
— К тому, что кто как живёт, тот так и умрёт.
Лютому хотелось заговорить о Севрюге, но он не решился.
— И как же надо жить?
— Не сожалея о дне вчерашнем и не заботясь о завтрашнем, — разминая затёкшие суставы, учил Саам. — А можно — наоборот: не заботясь о дне вчерашнем и не сожалея о завтрашнем. Главное, не забывать, что в жизни нет никакого смысла, и в этом её главный смысл.
От его каламбуров у Лютого заломило виски.
— У тебя дочь. — заговорщицки подмигнул Саам, пряча угрозу за улыбкой, как нож за пазухой. — О ней думай, а больше ни о чём.
У Лютого во рту вырос кактус: Василиса выпивала свою юность стаканами, её стеклянные глаза кололи отца, словно иголки, и ему казалось, что дочь отдаляется от него, как отколовшаяся льдина, уносимая течением.
— По-моему, он немного «того», — покрутил у виска шофёр, глядя вслед Лютому.
Он вспомнил, как сбегал из приюта на заброшенную детскую площадку. Дочка Лютого ковырялась в песочнице, а он, болтая ногами, прятал конфету за щёку и, уткнувшись Лютому в плечо, замирал, словно хотел растянуть это время подольше. Он хвастал перед детдомовцами, что у него появился отец, и, снося побои, ждал, когда он заберёт его.
Краска ударила Лёне в лицо, и старые обиды повисли на сердце пиявками.
— Может, избавиться от него, пока не поздно? — спросил он, сузив зрачки.
— Не хочу связываться со стариком, — скривился Саам, подумав о Трубке. — Подождём, пока помрёт, а там. — согнув пальцы «пистолетом», он прицелился Лютому в спину.
Воспоминания путались, цепляясь одно за другое, и Савелий вдруг увидел, как в машину Антонова садится рыжеволосая бомжиха, Севрюга, задыхаясь в дыму, лежит на горящей свалке, а в струганый сосновый гроб саамы опускают его дочь, и её ссохшееся тело, словно паутиной, опутано синими, выступающими венами.
— Кто живёт во сне, тот и умирает понарошку! — обронил фразу прохожий, и Лютый потащился за ним, как бродячий пёс.
Он шёл, весь обратившись в слух, и ждал, что прохожий бросит ему свои пережёванные мысли, как собаке кусок.
— Смерть — безумие, потому что жизнь — глупость, и каждый несёт свой крест, а этот крест — он сам!
И Лютый вдруг понял, что идёт за собственной тенью, разговаривая с самим собой.
Он брёл домой, размахивая руками и бормоча что-то под нос, и прохожие сторонились его, страшась безумного, перекошенного лица. Дождь лил за воротник, ботинки жевали слякоть, а Лютый растворялся в воспоминаниях, как сахар в воде, и ему казалось, что призраки бегут за ним следом, хватая за полы плаща.
Придя домой, Лютый продолжал говорить себе под нос, а жена, заглянув в его глаза, прочитала то, от чего уголки её губ опустились полумесяцем, а сердце сморщилось, как печёное яблоко.
А утром пришёл психиатр, который нервно хихикал, поправляя манжеты рубашки.
— П-прошлое п-перемешалось с выдумкой, я уже не м-могу понять, что б-было на самом деле, а что п-привиделось, и мне кажется, что я с-схожу с ума.
Выслушав Лютого, врач выписал рецепт, который положил на тумбочку.
— Но с-самое ст-трашное, доктор, — схватил его за руку Лютый, — это ко-огда помрачение п-проходит, и я всп-поминаю, как всё б-было на самом деле.
— Воспоминания нельзя вылечить, их можно только вырвать из памяти, медикаментозно. — психиатр поднялся, раскланиваясь.
— А если я всё за-абуду, станет мне легче?
— Может, станет ещё хуже, — пожал плечами доктор, и Лютая потянула его за рукав.
— Он болен? — спросила она в коридоре.
— Болен, — закивал доктор.
— И чем же?
— Самим собой.
Лютый носил пузырёк с таблетками под сердцем, как ребёнка, и чувствовал, что галлюцинации уходят, уступая место невыносимому, гнетущему безразличию, которое гнуло его к земле, словно на спине рос горб. Прежде, перемежая сны с воспоминаниями, приходила по ночам Севрюга, то юная, как на фото, то обезображенная болезнью. Она шептала, трясясь в лихорадке: «Я была такая красивая», и её дрожь передавалась Лютому, дрожавшему под одеялом. Каждую ночь они бежали через непроходимую тайгу и прятались в саамском стойбище, а добрые пастухи согревали их обмороженные сердца, словно огонь костра; каждую ночь шаманка опускала в землю пустой гроб, в котором, по поверьям, хоронили душу. А Лютому казалось, что в этом гробу осталась и его душа, и он без неё, как заросший мхом камень. Ему снилось, как он прижимает Севрюгу к себе, целуя увядшие щёки, и утром он долго смотрел в потолок, пытаясь вспомнить, было ли это на самом деле. Но с тех пор, как он принимал таблетки, девушка не приходила, и Лютый, тоскуя, доставал из-под подушки её фото.
Савелий лез на стены, пугаясь нависавших над ним теней, которые норовили напасть на него, и смотрел на безумца, который крутил ему пальцем у виска, пока не понимал, что смотрит в зеркало. Ему мерещилось, что он не может управлять собственным телом, что кто-то другой руководит им, и по чужой воле на лице появляется улыбка и двигаются конечности, но как только этот кто-то перестанет им управлять, Лютый рухнет на пол, неспособный сделать и шага.
«Не сожалея о дне вчерашнем и не заботясь о завтрашнем, — повторял он слова Саама. — Не сожалея и не заботясь. Не сожалея». Стены комнаты сжимали в тиски, потолок наваливался могильной плитой, и, высыпав таблетки на ладонь, Лютый взвесил их в руке, а потом высыпал всю горсть в рот, запив водой. Он вытянулся на кровати и долго лежал, прислушиваясь к себе. Сердце бешено билось, и кровь бегала в жилах, как новый жилец, осматривающий дом. Тяжесть навалилась на грудь, как Антонов, боровшийся с ним на лестнице, одеяло насквозь вымокло от пота, а дрожь в теле передалась стенам, запрыгавшим перед глазами, норовя сложиться, как будто он лежал в старой коробке, в которой спали бомжи на свалке. Лютый ждал, когда он, наконец, потеряет сознание, погрузившись в вечную полярную ночь, чёрную, беспробудную и немую.
Но уснул только под утро, измученный страданиями, и когда позвонили с работы, чтобы узнать, почему не пришёл Лютый, жена не могла его добудиться. Она тормошила его, била по щекам, но он спал мёртвым сном, белый и холодный, как покойник. Увидев на полу пустую баночку от таблеток, Лютая, закрыв рот ладонью, на цыпочках вышла из комнаты.
Несколько раз она порывалась вызвать «скорую», но, снимая трубку, бросала её на рычаг. Измеряя шагами комнату, женщина боролась с искушением дотронуться до мужа, пощупав пульс, а когда поздно вечером он поднялся с кровати, словно из гроба, закричала, будто увидела приведение.
Лютый не выходил из комнаты, и, подсматривая за ним в дверную щель, жена видела только дрожащий комок на постели. Он просыпался в поту таком холодном, что окна покрывались изморозью, и пытался согреться под одеялом, под которым замерзал, словно в сугробе. «Не сожалея, не сожалея», — шептал он, гадая, почему путь к себе порой длиннее жизни. Вывернув судьбу, как пиджак, наизнанку, он понял, что все проживают её задом наперёд, а чтобы не сойти с ума, нужно разделить всеобщее безумие.
Но через несколько дней лихорадка прошла, и Лютый, почувствовав себя лучше, вышел на кухню. Мелко стуча крышкой, кипел чайник, и от пара запотело окно. Пуская табачный дым, Лютый чувствовал, как наваждение отпускает его, и только сейчас понял, как проголодался за эти дни. Он сварил кофе и, жуя на ходу бутерброд, заметил в углу ухмылявшегося Требенько. Его голова напоминала сдувшийся мячик, полковник протягивал к Лютому обожжённые руки, и Савелий, закрываясь, выронил чашку из рук.