Кливы, как и большинство старинных семей, проживавших в штате Миссисипи чуть ли не со дня освоения Новой Англии, когда-то были гораздо богаче, знатнее и влиятельнее. Как и о сгинувшем с лица земли городе Помпеи, о былом богатстве Кливов сейчас можно было только догадываться, хотя оно и служило любимой темой семейных разговоров. Кое-какие подробности, которые тетушки так обожали муссировать за вечерним чаем, несли в себе зерна истины — к примеру, во время Гражданской войны янки действительно похитили семейные реликвии и драгоценности, подчистую смели все, что хозяева не успели вовремя закопать на заднем дворе. Однако то были вовсе не огромные сундуки, доверху набитые золотыми монетами, на которые намекали сестры, многозначительно посматривая друг на друга и поднимая тонкие брови. Судья Клив тоже и вправду пострадал во время Великой депрессии, однако основной, непоправимый вред он нанес своему состоянию сам, когда, будучи уже в маразме, вложил почти все свои деньги в разработку «автомобиля будущего», оснащенного крыльями, чтобы летать, и специальными полозьями, чтобы передвигаться по воде.
После его смерти большой дом, в котором сестры родились и выросли, а до них родились и умерли и судья, и его родители, и еще три поколения предков, пришлось продать, чтобы уплатить долги. Сестры до сих пор оплакивали этот дом. Их семейное гнездо, построенное еще в 1809 году, пошло с молотка, более того, новый владелец, купивший дом на аукционе, тут же вновь перепродал его еще кому-то, кто переоборудовал старый особняк в приют для престарелых. Потом владелец приюта то ли обанкротился, то ли лишился лицензии — так или иначе, дом отошел государству и превратился в убежище для бедных негров, а через три года после смерти Робина вообще сгорел дотла.
— Эх, даже Гражданскую войну пережил наш дом, — с горечью говорила Эдди, — и все-таки черномазые с ним в конце концов расправились.
Вообще-то «расправился» с домом судья Клив собственной персоной, а вовсе не «черномазые», — это он не ремонтировал усадьбу в течение семидесяти лет, как не притрагивалась к дому и его благородная матушка. Ко времени смерти судьи деревянные полы уже давно прогнили, перекрытия были изъедены термитами, да и вся конструкция шаталась так, что готова была вот-вот обвалиться. Однако в тетушкиных рассказах все обстояло иначе — они в красках описывали мраморные камины, люстры из богемского стекла и чудесные, вручную разрисованные розово-голубые обои, которые когда-то им доставили прямо из Франции. На второй этаж вели две лестницы — для девочек и для мальчиков отдельно, а весь второй этаж был разделен глухой стеной, чтобы ретивые мальчики не лазали к девочкам по ночам после особенно веселого бала. Конечно, при этом тетушки «забывали» упомянуть, что последний бал их семья давала, по крайней мере, пятьдесят лет тому назад, что лестница для мальчиков давно уже сгнила и обрушилась, что некогда великолепная гостиная почти полностью выгорела, когда судья пытался отбиться парафиновой свечой от напавшей на него посреди ночи армии воинственных пруссаков, и что знаменитые обои свисали со стен длинными, покрытыми плесенью полосами.
Усадьба именовалась «Домом Семи Невзгод» — довольно странное название для особняка, однако прадед судьи Клива клялся, что именно столько треволнений и неприятностей досталось ему при строительстве дома как в материальном, так и физическом смысле. Сейчас от старой усадьбы не осталось ничего, кроме двух черных печных труб да заросшей травой подъездной дороги. Уцелели также ступеньки парадного крыльца — на них до сих пор виднелось слово «КЛИВ», выложенное белыми и синими изразцовыми плитками.
Для Харриет эти плитки представляли гораздо больший интерес, чем какая-то мертвая собачка с печеньем во рту. Они олицетворяли еще одну ушедшую в небытие цивилизацию — некогда существовавшее богатство собственной семьи, погребенное под пепелищем со знаковым названием «Семь Невзгод».
Харриет представляла себе, как ее брат бродил по не существующим ныне залам семейного гнезда. Дом пошел на продажу, когда ей еще не было года, но в свое время Робин часто гостил у тетушек. Он проводил там почти все выходные, съезжал по перилам парадной лестницы (по свидетельству тети Либби, однажды даже чуть не въехал в зеркальную горку, стоявшую в холле); играл в домино на персидском ковре под распростертым крылом мраморного серафима; засыпал рядом с чучелом медведя, которого когда-то застрелил его двоюродный дедушка; и даже видел стрелу, с потускневшими синими перьями сойки, которую индеец из племени команчи выпустил в его прапрапрадеда.
Но кроме изразцовых плиток, от «Дома Семи Невзгод» не осталось практически ничего. Большая часть наиболее ценных вещей — ковров, мебели, люстр, торшеров — была продана оптом скупщику антиквариата, который дал тетушкам едва ли половину ее настоящей стоимости. Изъеденное молью чучело медведя обрушилось, едва к нему прикоснулись, и пришлось выкинуть его на помойку, где его тут же обнаружили какие-то негритянские дети и с восторгом поволокли по грязи к себе домой.
И Харриет оказалась перед сложной проблемой: как ей воссоздать стертые с лица земли «Помпеи» собственной семьи? Где найти обломки, осколки, ископаемые остатки ушедшего великолепия? Харриет была на пепелище всего один раз несколько лет назад. Тогда обгоревший фундамент показался ей огромным, пригодным скорее для города, чем для одного дома. Она помнила, как Эдди, раскрасневшаяся, похожая на мальчика в своих узких брючках цвета хаки, прыгала по кирпичному основанию, возбужденно жестикулируя: «Смотри, Харриет, смотри, вот там у нас была гостиная, а здесь столовая, тут холл, а здесь библиотека. Правда, Либби? Что с тобой, Либби? Ну не надо, ну успокойся, не плачь!» Помнила горькие рыдания Либби и как она в своем хорошеньком красном пальто села прямо на грязные ступеньки несуществующего больше крыльца.
После этого визита Харриет занялась реконструкцией дома со свойственной ей основательностью. Она начала со сбора уцелевших реликвий. Их оказалось достаточно много: фамильное серебро и сервизы, полотенца с вышитыми монограммами и салфетки, китайские вазы, фарфоровые часы и старинные стулья — она находила их как в собственном доме, так и в домах тетушек. Воссоздаваемый ею макет «динозавра», которого она собирала по кусочкам — здесь кость ноги, там позвонок, тут подобие черепа, — так же далеко отстоял от оригинала, как и картинки в книгах о древнем мире, что вызывали у нее такое негодование. Все без исключения старинные вещи, обнаруженные в процессе поисков, казались Харриет намного красивее, богаче и изящнее, чем окружающие ее современные предметы быта. Однако главную прелесть для нее составляли истории, которые тетушки наперебой рассказывали племяннице, — эти великолепные, пышные свидетельства роскоши ушедших времен подвергались дальнейшей обработке в голове Харриет и в окончательном варианте представляли собой отточенные до последнего слова легенды о некоем сказочном, почти мистическом дворце невероятной красоты и богатства. Харриет в полной мере обладала свойством Кливов изменять историю по своему усмотрению — с легкостью забывать то, о чем не хотелось вспоминать, и широкими, яркими мазками разрисовывать то, что невозможно было забыть. В пылу стремления собрать воедино скелет исчезнувшего монстра, который когда-то был символом семейного благополучия, Харриет не замечала, что некоторые из найденных ею костей оказались поддельными, другие принадлежали иным существам, а наиболее крупные, на которых, собственно, держалась вся конструкция, вообще оказались не костями, а грубо слепленными гипсовыми имитациями. (Например, люстра из богемского стекла, по поводу утраты которой так скорбела Либби, не была привезена из Франции, да и вообще не была сделана из хрусталя — мать судьи Клива когда-то заказала ее в местной лавке.)