— Что мне говорить, Мотя?
— Господи, Ира, конечно, только правду! Он спрашивает — ты отвечаешь на вопрос. Точно и обстоятельно, но не больше того, что он спрашивает. Иначе все запутается так, что…
— Ты… — Ира помедлила, потом взяла меня за руку и сказала, глядя в пол, но чувствуя мое состояние точнее, чем если бы смотрела в глаза: — Ты найдешь того, кто это…
Я помолчал, тоже глядя в пол, а не на Иру.
— Постараюсь, — сказал я. — Ты же понимаешь… Какой из меня сыщик… И как это вообще…
— Постарайся, — сказала Ира. — Иначе…
Молчание продолжалось несколько минут, было слышно, как следователь за закрытой дверью кухни спрашивает о чем-то Анну Наумовну, а она отвечает так тихо, что ее слова расслышать невозможно, будто шелест, шипение чайника или вентилятора под потолком.
— Иначе я не смогу жить, — закончила Ира.
Я знал, что она скажет так, я ждал, что она это скажет, и теперь, когда она это наконец сказала, я понял, что Ира пришла в себя, и, значит, я могу на нее рассчитывать, на вопросы Учителя она будет отвечать правильно и не закатит истерику, и вообще у Алика правильная и умная жена Была.
Дверь кухни открылась, Анна Наумовна стояла, держась за притолоку, и, похоже, могла упасть, если…
Я подошел и взял ее под руку.
— Спасибо, Мотя, — пробормотала Анна Наумовна, — пожалуйста, проводи меня в комнату. Я хочу лечь.
— Я принесу вам лекарство, — сказала Ира.
— Не надо, я просто полежу.
— Ирина Вадимовна, — голос Учителя раздался, как глас Архангела, призывающего грешников на Божий суд, — зайдите, пожалуйста. И дверь, пожалуйста, закройте…
Сколько «пожалуйста» в одной фразе. Наверно, среди следователей Учитель считался белой вороной. А может, для каждой категории подозреваемых у него был свой подход, своя лексика?
Ира вошла в кухню и закрыла за собой дверь, а я проводил Анну Наумовну до ее комнаты, уложил на кровать, укрыл пледом, постоял немного, пока она лежала с закрытыми глазами, и собрался уже выйти, когда услышал:
— Сядь, Матвей.
Анна Наумовна повернула ко мне голову, но глаз не открывала, она хотела понять, что я чувствую, зрение ей мешало, она и сына своего лучше понимала на ощупь — когда Алику было плохо, когда его обижали или когда у Него что-то не получалось, он приходил к матери, она обычно сидела у плиты, ждала, пока доварится курица или дожарится картошка, Алик клал голову ей на колени, Анна Наумовна гладила его волосы, ощупывала плечи, проводила ладонями по спине, и Алику даже рассказывать ничего не нужно было, он просто прижимался к матери и молчал, а она говорила нужные слова, всегда единственно правильные и никогда — пустые и общие, пригодные на любой случай жизни. Анна Наумовна не была экстрасенсом, неумела читать ни мыслей, ни каких-то движений души, но ощущения собственного сына понимала безошибочно, а теперь, похоже, и мои ощущения она то ли поняла интуитивно, то ли решила, что понимает.
Я сел рядом с кроватью на маленькую табуреточку, куда Анна Наумовна ставила ноги, чтобы не касаться холодного пола. Обычно табуретка стояла в гостиной у дивана — видимо, ночью Анна Наумовна принесла ее в спальню, чтобы… Да какое это имело значение?
— Он ничего не понял, — сказала она;
— Конечно, — сказал я. — Как он мог понять?
— Что ты собираешься делать?
— Я? — Мне было ясно, что хотела спросить Анна Наумовна, ноя все-таки изобразил непонимание, чтобы впоследствии не возникло никаких недоразумений.
— Ты, кто же еще? — сказала Анна Наумовна. — Этот… следователь будет из нас всех вынимать душу, а то еще и арестует кого-нибудь… Никого, кроме нас, не было, когда… когда это… когда…
Похоже, ее заклинило. Произнести вслух «когда убили Алика» она была не в состоянии, а продолжить мысль, не произнеся этих слов, было невозможно — во всяком случае, по ее мнению, хотя на самом деле и говорить ничего не нужно было.
— Да, — сказал я, — это очевидно. Я вот что думаю…
Я помолчал. В том, что я собирался сказать, тоже было мало приятного, а о том, что я сейчас думал о смерти своего друга, Анне Наумовне лучше было не знать вовсе, но чтобы хоть что-то предпринять, мне нужна была свобода не только действий (она зависела от Учителя, и тут Анна Наумовна ничем не могла ни помочь, ни помешать), но главное — мыслей, рассуждений, выводов. Я не знал, к каким выводам приду, и кого, в конце концов, мне придется… если, конечно, получится…
— Я знаю, о чем ты Думаешь, Матвей, — тихо произнесла Анна Наумовна. — Все равно. Сделай это. Пожалуйста. Иначе я не смогу жить.
Господи, еще одна… Я не сумел сказать «нет» Ире, а уж Анне Наумовне — тем более. Но ведь я не знал… То есть это она не знала, а я-то знал хорошо, что… Нет, об этом сейчас лучше не думать, когда нервы у матери Алика напряжены до предела, и она чувствует, конечно, малейшее движение моей души; я не должен сейчас думать об этом, не должен, я и не думаю, но дать ответ нужно сейчас, и делать все я должен очень быстро, неизвестно, что придет в голову Учителю через час или через день, значит, времени у меня в обрез, и свобода действий очень ограничена. Понятно, что даже если никого из нас не арестуют, Учитель будет внимательно следить за нашими передвижениями, вряд ли он приставит к нам филеров, нет у полиции столько свободных людей, но что-то следователь предпримет обязательно, и нужно быть очень осторожным, очень, а опыта у меня никакого.
— Я не знаю, получится ли.
— Конечно, — сказала Анна Наумовна. — Как ты можешь это сейчас знать?
— И результат может оказаться…
— Конечно, — повторила она.
— Хорошо, — сказал я покорно.
Я встал, пододвинул табуреточку к кровати и пошел к двери. Анна Наумовна лежала на спине и смотрела в потолок неподвижным взглядом.
— Садитесь, — сказал Учитель. Несколько исписанных листов лежали в папке, и я лишь очень приблизительно мог представить себе, что там могло быть написано. Следователь положил перед собой новый желтый линованный лист, взял ручку, посмотрел на меня изучающим взглядом и задал первый вопрос:
— Пожалуйста, ваш год рождения, семейное положение, место работы и год алии. Паспортные данные ваши я ночью уже записал, так что это опустим.
— Год рождения одна тысяча девятьсот шестьдесят восьмой, женат, имею дочь одиннадцати лет, работаю в Еврейском университете в Гиват-Раме, физический факультет, имею докторскую степень, репатриировался в Израиль с семьей в одна тысяча девятьсот девяносто седьмом.
— Исчерпывающе, — одобрительно отозвался Учитель, записывая за мной со скоростью хорошего стенографиста. — Давно ли вы знакомы с… убитым?
— Мы познакомились в одна тысяча девятьсот семьдесят четвертом году.
— В одна… Вам же было пять лет? Или шесть?
— Пять с половиной. Мы были в одном детском саду.
— Очень интересно, — с чувством глубокого удовлетворения сказал следователь: — Друзья детства, значит. И в Израиль вместе приехали?
— Это имеет значение? — полюбопытствовал я.
— Значит, вместе?
— Нет, — сказал я. — С интервалом в четыре месяца. Сначала уехал Алик, а потом я.
Не рассказывать же этому человеку о том, что, когда семья Гринбергов начала готовиться в дорогу, мне и в голову не приходило покидать родное отечество. После физтеха я проработал несколько лет в экологической фирме (на самом деле мы занимались замерами чистоты воды и воздуха по заказам предприятий и частных лиц и продажей аппаратов для очистки), зарплата у меня была вполне по тем временам приличной, с Галей мы недавно поженились, и все, в общем, было в моей жизни «путем», когда однажды вечером пришли к нам в гости Алик с Ирой и объявили, что собираются в Израиль, причем инициатива исходила от Иры, которой осточертела ее работа, наш город, надоело каждый день думать о том, где и как заработать еще пару копеек, и вообще, посмотри, Матвей, что творится…
Алик молча кивал, вид у него был страдальческий, и я не очень понимал — то ли он действительно соглашался с женой, то ли поддакивал потому, что устал спорить: он только неделю назад вышел из больницы, печень ему сильно досаждала, и он мог хотеть любых перемен — почему не Израиль, может, там врачи сумеют справиться с его многочисленными болячками, о причинах которых мы с ним давно догадывались, но еще не были ни в чем уверены, и потому Алик во всем сомневался, прежде всего в самом себе.