— Что же мама встала теперь? — спросил я у неё.
— Встала? Нет, мой бедный ягненочек, — отвечала она, задыхаясь от слез: — нет, бедный сиротка! Она никогда уж больше не встанет.
На минутку отец отвел глаза от картины и взглянул на миссис Дженкинс, как будто хотел что-то сказать, но промолчал.
— Она умирает, Джим, — продолжала Дженкинс. Доктор сказал, что нет надежды спасти ее!
И миссис Дженкинс снова зарыдала. Старый муж её ходил вокруг неё и старался утишить ее. Я не хорошо понял что она сказала, но слова её почему-то сильно перепугали меня, я подбежал к ней и спрятал голову в её коленях. Отец, казалось, не обращал на нас внимания. Он прислонился лбом к стене, и вдруг я услышал странный звук: пит, пат, пит. Картина, которую он так внимательно разглядывал перед тем, была приклеена к стене только верхней частью, нижний угол её заворотился, и, вероятно, слезы отца, падая на этот угол, производили странный звук: пит, пат.
Вдруг он сделал усилие над собой, вытер глаза носовым платком и повернулся к нам.
— Доктор, наверху? — спросил он.
— Да, конечно, неужели я бы оставила ее одну!
— Я пойду туда, — решительным голосом проговорил отец.
— Нет, не ходите, Джим, — убеждала Дженкинс: — доктор говорит, что ей нужен покой, что всякое волнение усиливает её страдания.
— Говорю вам, что пойду, — повторил отец. — Бедняжка! Она хочет держать ту руку, которая так часто била ее! Она просит меня помириться. Подождите здесь, миссис Дженкинс, может быть, ей надобно сказать мне что-нибудь по секрету.
Он вышел из комнаты, но в эту самую минуту сверху раздался нетерпеливый голос доктора.
— Миссис, как вас там! Идите скорее сюда! Нужно же ей было уходить именно теперь!
Миссис Дженкинс вскочила с места и бросилась наверх, за ней пошел и отец.
Недолго пробыл он наверху. Скоро шаги его снова раздались по лестнице, и он вернулся к нам.
Он взял меня на колени, облокотился на стол, закрыл лицо руками и не говорил ни слова.
Дело было в половине сентября; вечера становились темны и холодны. Мы сидели все трое молча. Старый Дженкинс мастерил клетку для канареек.
Вдруг отец встрепенулся и неожиданно закричал: — Боже мой, Дженкинс, как мне тяжело, я не могу выносить больше, меня душит!
Он развязал свой толстый шейный платок.
— Я не могу больше выносить ни минуты. Ей-Богу, не могу!
— Я бы на вашем месте, Джим, прошелся немножко по улице, так, минут десять. Пойдемте, я с вами пойду!
— А мальчик? — спросил отец.
— Ему ничего посидеть тут минутку, ведь правда, Джимми? Он посмотрит, как белка бегает в колесе.
Я сказал, что посижу, что это ничего, но на самом деле я думал другое; они ушли, а я остался один в комнате. В это время становилось все темнее и темнее, и наконец почти совсем смерклось. Я не очень любил миссис Дженкинс, и потому почти никогда не бывал в её комнате. Теперь я уже провел в ней больше часа, но я все время был занят тем, что говорилось и делалось вокруг меня, так что не успел разглядеть вещей, которые были в этой комнат. Оставшись один, я занялся этим разглядываньем. Вдоль стены было расставлено несколько птичьих клеток, в них сидели птицы, но все они, за исключением дрозда, уже спали, спрятав голову под крылья. Дрозд сидел смирно, только глаза его сверкали и мигали всякий раз, как я на него взглядывал. Кроме дрозда и белки, в комнате на маленьком столике лежал китовый ус и стоял пузатый кувшин с человеческой головой, широко разинувшей рот, из которого готова была вылиться струя воды. Чем темнее становилось, тем страннее представлялись мне все окружающее предметы: мне даже страшно стало смотреть по сторонам; я уставил глаза на клетку белки и стал следить за маленьким зверьком, быстро бегавшим в своем проволочном колесе.
Прошло гораздо больше десяти минут, но мой отец и Дженкинс не возвращались. Стало уж совсем темно, и я изо всей белки видел только белое пятно на её груди; колесо её скрипело, когти её щелкали, часы тикали безостановочно, а наверху в комнате матери раздавался скрип сапог доктора. Мне стало так страшно, что я не мог больше вынести; я слез со стула на пол, закрыл глаза, чтобы не увидать мимоходом ужасного дрозда, тихонько вышел из комнаты и, вскарабкавшись до половины лестницы, сел на ступеньку. Если бы с матерью была одна Дженкинс, я непременно прошел бы в нашу комнату, но меня пугал доктор; при нем я не решался отворить нашу дверь. Не очень удобно было мне сидеть на жесткой лестнице, но все же лучше, чем оставаться в страшной комнате Дженкинса. Сквозь замочную скважину нашей двери пробивалась яркая полоса свита, освещавшая часть перил. Я сел на лестницу, как можно ближе к этому светлому местечку, ухватился за перила обеими руками и скоро заснул крепким сном. Не знаю, сколько времени я спал, меня разбудил голос отца.