Они тебя вконец испортили
Да, ты это самое и есть, и не пугайся каждого слова
Ты что, не поняла закона?
Ругательные фразы произносит один Иван, ответов от меня он не слышит, только междометия, а чаще всего слова: «Но Иван!», однако под конец они говорятся уже не так серьезно, как вначале.
Что знает Иван о законе, который властвует надо мной? Но меня все-таки удивляет, что в его лексиконе есть слово «закон».
Малина и я, несмотря на все наши различия, одинаково робеем перед нашими именами, только Иван совершенно сливается со своим именем, и поскольку оно для него нечто само собой разумеющееся и он знает, что имя устанавливает его личность, то и мне доставляет удовольствие произносить это имя вслух, думать о нем и произносить про себя. Его имя стало для меня деликатесом, необходимой роскошью в моей скудной жизни, и я забочусь о том, чтобы повсюду в городе имя Ивана произносилось вслух, шепотом и мысленно. Даже когда я бываю одна, когда одна хожу по Вене, то во многих местах могу себе сказать — здесь я ходила с Иваном, там я ждала Ивана, в «Линде» я с Иваном обедала, на Кольмаркте пила с Иваном кофе-эспрессо, на Кертнерринге Иван работает, здесь он покупает себе рубашки, вон там — бюро путешествий, услугами которого он пользуется. Но неужели ему понадобится опять ехать в Париж или в Мюнхен? Однако и там, где я с Иваном не бывала, я говорю себе: надо мне будет как-нибудь прийти сюда с Иваном, это я должна показать Ивану, я бы хотела как-нибудь вечерком вместе с Иваном полюбоваться Веной с Кобенцля или с высотного дома на Херренгассе. Иван реагирует сразу: когда его зовут, он вскакивает, а Малина медлит, и я тоже медлю, когда речь идет обо мне. Так что Иван правильно делает, не всегда называя меня по имени, а награждая какими-то бранными кличками, которые вдруг приходят ему в голову, или говоря «сударыня моя». Сударыня моя, вот мы опять себя выдали, стыд, да и только, надо нам поскорей от этого отучиться. Glissons. Glissons[23].
Что Иван не интересуется Малиной, это я могу понять. Я даже принимаю меры предосторожности, чтобы один из них не вторгся в сферу другого. Но я не совсем понимаю, почему Малина никогда не говорит про Ивана. Он его не упоминает даже вскользь, с непостижимой ловкостью избегает присутствовать при моих телефонных разговорах с Иваном или встречаться с ним на лестнице. Он делает вид, что все еще не знает машины Ивана, хотя моя очень часто стоит впереди или позади Ивановой на Мюнцгассе, и когда я утром выхожу из дома вместе с Малиной с тем, чтобы быстренько подбросить его на Арсенальгассе — это в двух шагах от нас — и он не опоздал бы на службу, то он должен бы заметить, что я не воспринимаю машину Ивана, как препятствие на пути, а, напротив того, нежно ее приветствую, глажу рукой, даже когда она мокрая или вся в грязи, и с облегчением убеждаюсь, что за ночь ее номер остался прежним — W 99 823. Малина садится, и я жду спасительной насмешки, укоризненного замечания, жду изменившегося выражения лица, но Малина мучает меня своим безукоризненным самообладанием, своим несокрушимым доверием. Пока я в большом напряжении жду вызывающей резкости, Малина подробно рассказывает мне, какая ему предстоит неделя: сегодня в Зале славы будут снимать фильм, у него совещание с референтом по оружию, референтом по обмундированию и референтом по орденам. Директор в отъезде, он читает лекцию в Лондоне, поэтому Малина должен один идти в Доротеум на аукцион оружия и картин, но решать он ничего не хочет, Монтенуово-младший будет на днях окончательно утвержден в должности, а в субботу и в воскресенье Малина дежурит. Я забыла, что на этой неделе опять его очередь дежурить, и Малина наверняка заметил, что я забыла, я выдала себя, слишком явно показала свое удивление, но он все еще обманывается, словно тут никого и ничего нет, словно существуем только он и я. Словно я думаю о нем — как всегда.
Свое интервью господину Мюльбауэру, который раньше работал в газете «Винер тагблатт», но без всяких угрызений совести переметнулся к ее политическим конкурентам, к «Винер нахтаусгабе», я откладывала уже несколько раз, под разными предлогами, однако господин Мюльбауэр со свойственным ему упорством, со своими телефонными «Целую ручку» все же добивается цели. Вначале ведь каждый, как я, полагает, будто соглашается на интервью, только чтобы отделаться от этого человека, однако наступает день — и вот он, тут как тут, этот господин Мюльбауэр, которому несколько лет назад еще приходилось записывать в блокнот, а теперь он пользуется магнитофоном, курит «Бельведер» и не отказывается от виски.
Если опросы с их вопросами все схожи между собой, то господину Мюльбауэру все-таки принадлежит одна заслуга: нескромность по отношению ко мне он довел до крайнего предела.
1-й вопрос:………………………………………………………?
Ответ: Что я насчет времени? Не знаю, верно ли я вас поняла. Если вы имеете в виду сегодня, то я бы не хотела, во всяком случае, сегодня. Если же я вправе понять вопрос иначе, как про время вообще, общее для всех, то я не уполномочена, нет, я хочу сказать, не компетентна, мое мнение — не определяющее, да у меня и нет никакого мнения. Вот вы обмолвились, что мы живем в великое время, а я, разумеется, не была готова встретить великое время, да и кто бы мог его предугадать, пока еще ходил в детский сад или в начальную школу, — позднее, конечно, в гимназии или тем более в университете, немало говорилось о поразительном множестве великих эпох, о великих событиях, великих людях, великих идеях…
2-й вопрос:………………………………………………………?
Ответ: Мое развитие… Ах так, вы спрашиваете о духовном развитии. Летом я совершала большие прогулки в Гории и лежала там на траве. Простите, но это касается именно развития. Нет, я не хотела бы говорить, где находится Гория, вдруг ее вздумают продать и застроить, эта мысль для меня невыносима. Возвращаясь домой, я должна была переходить железную дорогу без шлагбаума, это было небезопасно, потому что идущий поезд нельзя было увидеть из-за орешника и купы ясеней, но сегодня там перелезать через насыпь не надо, есть подземный переход.
(Покашливание. Заметная нервозность господина Мюльбауэра, которая действует мне на нервы.)
Что касается великого времени, великих времен, то мне кое-что пришло в голову, хотя мои слова не откроют вам ничего нового: история учит, но у нее нет учеников.
(Господин Мюльбауэр приветливо кивает.)
Когда же в самом деле начинается развитие человека, туг вы со мной согласитесь… Да, я собиралась изучать юриспруденцию, через три семестра это дело бросила, пять лет спустя начала снова и, проучившись один семестр, бросила опять, я не могла стать судьей или прокурором, но становиться адвокатом не хотела тоже, я просто не знала, кого или что я была бы в силах представлять или защищать. Всех и никого, все и ничего. Подумайте, господин Мюльхофер, извините, господин Мюльбауэр, что бы вы стали делать на моем месте, когда все мы живем по непонятому закону, когда не можем даже ясно представить себе весь ужас этого закона…
(Господин Мюльбауэр делает мне знак. Новая помеха — ему надо заменить пленку.)
… Ладно, если хотите, я буду выражаться яснее и сразу перейду к делу, я бы только хотела еще сказать: существуют известные предостережения, вы их знаете, ибо справедливость так гнетуще близка, и сказанное вовсе не исключает, что справедливость — это не что иное, как потребность в недостижимом совершенстве, вот почему она все же столь гнетуща и столь близка, однако по этой причине мы называем ее несправедливостью. Кроме того, для меня всегда мучительно проходить по Музеумштрассе, мимо Дворца правосудия, или случайно оказаться поблизости от Парламента, где-нибудь на Райхсратштрассе, откуда этот Дворец невозможно не видеть, подумайте только о слове «дворец» в сочетании с правосудием — это сочетание настораживает, там поистине не может вершиться неправый суд, а уж правый — и того меньше! В развитии человека ничто не проходит бесследно, и этот ежедневный пожар во Дворце правосудия…
(Шепот господина Мюльбауэра: в 1927 году, 15 июля 1927 года!)